– Помер Дырыйялэ, зять Диша…
– И жена Диша померла…
– А ветерану ничего, здоровехонек…
Из досок кровати спешно сколачивают гроб. На двоих. Дырыйялэ укладывают на дно, тещу – сверху! Но крышка не закрывается. Тогда Бузилике забирается на нее с ногами и начинает приминать. Тела покойников уминаются, трещат, разламываются. Лица сплющиваются в лепешку. Наконец крышка прилегает к гробу. Оанцэ, сельский кузнец, муж Грэдины, заколачивает гроб гвоздями…
– Ставьте на телегу поверх других…
На телеге уже пять гробов.
Мы смотрим, как от школы – она снова отдана под больницу – процессия движется на кладбище. Впереди, как можно дальше от остальных, шествует поп с Флоакэ, церковным служкой. Поп машет кадилом и читает молитвы. Кадит кадилом и служка. Господи, помилуй…
За телегой тащатся Бузилике и Оанцэ, цыгане, живущие у нас в селе. Им велено рыть могилы. Вот они и при деле.
Доски в кладбищенской ограде двух сортов. Старые, потемневшие от солнца и дождя. И новые, свежеструганые, только-только прибитые гвоздями.
На кладбище стало тесно. Его расширили. Уже в третий раз пришлось отодвигать кладбищенский забор…
Не один раз в день выходит с кадилом поп. Не один раз в день проделывает путь от села до кладбища церковный служка. То и знай доносится: господи, помилуй… Господи, помилуй… Господи, помилуй!
X
ВИХОР
Сколько у мамы родилось детей? Пока десять. Я, Дарие, родился девятым. А после меня, через год, пришел черед сестре Елизавете сосать мамину грудь. Каждую субботу по вечерам мы всей кучей толчемся в сенях. Мать раздевает нас, намыливает мылом – серым, твердым и жестким, как булыжник, но мылким – оно дает белую-белую пену; потом мать по очереди сажает нас в корыто, ополаскивает, меняет белье… Если есть, на что сменить.
– А-ну, давайте-ка я вас отмою, чтоб вшей мне не плодили…
С нами, мальчишками, проще. Гораздо сложнее с девчонками. У них длинные косы, то ли заплетенные, то ли спутанные. Пока мама их расплетет, пока расчешет да заплетет снова – морока, да и только.
Спим мы все на нарах, устроенных во всю ширину дома. Нары застланы циновкой… У дальней стены – изголовье из грубого холста, набитого соломой. Мы ложимся. Укрываемся одеялом. Подвешенная на гвоздь лампа бросает на нас тусклый колеблющийся свет. Над нашими головами – икона: святой Георгий верхом на белом коне, попирающем зеленого дракона. Копье святого пронзает сразу три драконьи головы. Текут три кровавые струи. Копыта белого коня – в драконьей крови. Лицо святого благостно светится. В уголке иконы изображено восходящее солнце. У солнца глаза, брови, рот – как у человека. Подле иконы висит бутыль с елеем и букетик базилика.
У стены под окном вровень с нарами сундук, где хранятся салфетки, полотенца, праздничные рубахи, юбки моей сестры Рицы, отцовские сапоги, купленные еще в пору его молодости, когда он служил в кавалерии, расписки об уплате налогов и высохший свиной пузырь, в котором мама хранит наши пупочки.
Десять детей родила мама. И десять пупков заботливо хранит в свином пузыре на дне сундука. На страстной неделе во время уборки, когда мама белит стены и выносит наружу, во двор, под шелковицу все, вплоть до тагана, добирается она и до свиного пузыря. Вынимает пупки. И показывает нам. Это что-то вроде обрезков кишки, от времени они почернели.
– Вот этот – Евангелины, этот – Алексе, который помер. Иоана, взгляни, это твой; этот – Георге, он уже давно его не видел, с тех пор как ушел; этот – Тудоса. И Тудос помер. И Лисандру тоже снесли на кладбище. Рица, смотри, вот этот, перевязанный голубой ниточкой, твой. А это, Дарие, твой, бечевкой перетянут. Великоват немного. А где Ленкин запропастился?
Она ищет и находит. Находится и пупок Елизабеты. Мать кладет их на ладонь. Рассматривает. Сморщились уже пупочки…
Десять раз приходилось маме рожать. Десять раз отрывала она от своей жизни новую жизнь – очередного ребенка. Троих смерть унесла у нее еще в пеленках… Мама убирает пупки обратно в пузырь. Добавляет несколько стебельков базилика. Завязывает. И укладывает в сундук, в особый ящичек…
Рица тянет одеяло на себя. Я оказываюсь раскрытым.
– Эй, чего это ты все себе забрала? Мне холодно.
Одеяло куцее. Чтобы всем укрыться, нужно вплотную прижаться друг к дружке. Мы жмемся и согреваемся. Мерцает лампа. От ее дрожащего подслеповатого света колышутся на стене серые тени…
Всякий раз, когда мала зовет Елизабету мыться, та ревет. Ее успокаивают одной и той же сказкой. Жила-была глупая девочка, которая никого не слушалась. Не давала мамке мыть голову. И вот однажды напали на нее вошки. Вошек у нее в волосах развелось несметное множество. Договорились они промеж собой. Свили веревку и поволокли девочку к реке. Затянули ее в реку, она и утонула.
– Полезешь в корыто или нет?
Ревет сестричка, но уже не упирается – садится в корыто. Лучше уж в корыто, чем в реку.
Вот возвращается из сеней и мама. Заплетает свои косы. Волосы у нее как ячменная солома, длинные-длинные, до пояса, даже еще ниже. Когда-то и она молодой была. Елизабету носила на руках. Меня на плечах. Кожа у нее на плечах задубела – как шея у вола под ярмом. Таскала нас за собой всюду, где ждала работа. Дети постарше цеплялись ручонками за юбку и бегали за мамкой, как цыплята за наседкой.
Мама по-прежнему высока ростом. Правда, нет уже былой стройности. Она располнела. Скоро снова срок родить. Мама укладывается рядом с Елизабетой. Возле Елизабеты устраиваюсь и я, а там уж – все остальные. Отец всегда спит на полу, чтобы нам на нарах было просторнее.
– Мам, лампу не гасить?
– Не гасить…
Мама боится темноты. А особенно нынешним вечером.
Она долго укладывается, но все никак не может успокоиться. Ворочается, будто ее что колет. Да видно, и впрямь что-то колет. Она постанывает – тихонько, чтобы не испугать нас.
– Ион, беги к тетушке Стане. Заскочи и к Петре. Евангелину тоже позови.
Ион вскакивает и торопливо одевается. Отец в отлучке. В полдень уехал с греками в Олоджу закупать для них хлеб. Вернется, дай бог, завтра к вечеру. Мы тоже уже все на ногах, притихли возле мамы. Догадываемся, что должно произойти – то самое, что у сестры Евангелины, когда она родила Лалу.
Евангелина – старшая наша сестра. Она вышла замуж прошлой зимой. И вскоре принесла ребенка. Когда она вышла замуж, ей было пятнадцать. Теперь шестнадцать. Мама лежит на нарах, сжавшись в клубок. Кусает себе пальцы. На висках и на лбу у нее проступил пот. Прибежала тетушка Стана, жена моего дяди Пэунэ Вакэ. Дом у них прямо под насыпью, на самой окраине села.
– Походь, милая, скоренько родишь. Погодь, сейчас и полегчает…
Все село кличет тетушку Стану не иначе как Погодь. Ей самой бог детей не дал. Она сухопара. На ходу всегда что-то бормочет себе под нос. Чтобы дома не было пусто, взяла в приемыши мальчика, которого нашли у колодца, – это дядя Штефан, она его уже и обженить успела.
Маме не очень по душе, когда тетушка Стана появляется в нашем доме. От теткиной болтовни у нее пухнет голова. Но это бы еще ничего. Хуже другое. Тетушка Стана просит нож и принимается долбить очаг или печурку, где мы печем хлеб. Долбит острием ножа и выковыривает кусочки обожженной глины или красноватые комочки грязи; потом грызет их, разжевывает и глотает. Если Погодь не поест жженой глины, ей кажется, что она голодная. Поэтому она ест глину каждый день. Всюду, где ей приходится бывать, она ковыряет печку, а еще лучше – переносную печурку, которая и без того вся изъедена огнем.
– Погодь, милая, сейчас разродишься, сей секунд разродишься…
Мама словно бы никого не видит. На висках ее крупные капли пота. Пот заливает лоб и щеки.
Святой Георгий верхом на белом коне топчет копытами дракона. Дракон зеленого цвета. Все три головы дракона пронзил святой своим копьем. Горит тусклым светом лампа. Мечутся по стенам серо-черные тени – наши тени.