– Я приду в следующий четверг, – говорит Дица. – Жди меня здесь.
Она идет к телеге и возвращается с большой краюхой хлеба.
– Ты, верно, голоден. На вот, возьми, поешь…
И она укатила. Но неделю спустя снова появилась возле лавки. Протянула мне сверток.
– Вот тут тебе рубаха и исподнее. И душегрейка. В сундуке нашлось. Еще от Пантилие осталось. Надень, а лохмотья свои выбрось…
Я не стригся уже несколько месяцев, и волосы отросли такие длинные, что закрывали мне шею и уши. Все это время я ходил без шапки, с головой нечесаной и немытой. Ветер, вздымавший по улицам тучи пыли, еще пуще растрепал мои патлы. Тайком от хозяина я взял в лавке кусок мыла и спрятал его за пазухой.
– Хозяин, можно отлучиться на часок?
Народу в лавке не было. И хозяин отпустил меня.
– Хочу сходить повидаться с родными.
– Ладно, ступай.
Захватив сверток, подаренный Дицей, я пересек город, миновал станцию и железнодорожное полотно и добрался до моста, через который лежал путь к цыганскому табору, что раскинулся за лесом, на холме. Спрятавшись под мостом, я разделся и залез в воду. Целый час, если не больше, я тер себя мылом. Потом выплыл на середину, где глубина была несколько саженей, и вдосталь наплавался на боку, работая одной ногой. Вода была холодная, но от быстрого движения я согрелся. Накупавшись вдоволь, вылез на берег. Швырнул в воду старые лохмотья и примерил одежду, принесенную Дицей. Рубаха оказалась длинна, чуть не до земли, порты тоже велики, душегрейка слишком широка и просторна, и все-таки чистое облаченье, оставшееся от Пантилие Уцупэра, показалось мне несравненной роскошью. На обратном пути я зашел в парикмахерскую. Парикмахер-турок настриг с меня машинкой целую корзину волос.
– Я сейчас не при деньгах, мастер, завтра возьму у хозяина и заплачу.
Турок меня знал.
– Ладно, приятэл, принэсешь деньги завтыра.
На другой день я принес ему монетку в десять банов – круглую, ржавую, с дыркой посередке.
Кладбище осталось позади. Осталась позади и городская окраина. На город опустились сумерки – наступил теплый, окутанный синей дымкой вечер.
– Пойдем на бал, – зовет меня дядя Попугай, – повеселимся.
– Пойдем, – соглашаюсь я. – А где это?
– В низине, у домов Дудеску.
Зимой в Омиде, между рождеством и великим постом, в школе устраивали бал – обычно в субботу вечером, чтобы те, кто проплясал всю ночь, могли в воскресенье отоспаться. Нас, ребятишек, тоже приглашали – вытаскивать из классов скамьи и складывать их у стены во дворе. Потом мы мели и скребли пол, отмывали его горячей водой, чтобы сверкал как стеклышко. Под самый потолок подвешивали ленты из разноцветной бумаги и той же цветной бумагой заклеивали трещины в стенах. Обмазывали дегтем железную печку в углу, так что она сияла и блестела. Отмывали даже каменные ступени входа. Почти из семи окрестных сел съезжалась в нашу школу чистая публика: писаря с женами и дочерьми, сборщики налогов и священники – все те, кто одевался в заграничное, носил высокий стоячий воротничок и котелок. Одним словом, сельская верхушка. Из города привозили музыкантов, от станции до школьного двора их доставляли на пролетках; музыканты сидели в пролетках, положив скрипки на колени. Из примарии и с почты собирали все лампы, и в школьном зале становилось светло как днем. С наступлением темноты начинался бал. Мы, вскарабкавшись на забор, заглядывали в окна. Гремела музыка, и счастливые парочки до умопомрачения кружились в танце.
– Во веселятся-то!
– А чего им не веселиться? Едят до отвала, спят досыта, забот никаких, работать не работают, а монет – полны карманы…
От этих балов была польза и нам. Мы начинали кое-что понимать… Под утро бал заканчивался и в корчмах шли попойки. Мы расходились, ложились спать и видели сны. И сны не всегда были приятные.
– Так где, вы сказали, будет бал, дядюшка Попугай?
– У Дудеску.
Поблизости от Дудеску нет никакого зала. Бал устраивают под окнами одного из его домов, на широкой площадке, которую хозяин спрыснул водой и подмел. Я с дядей Попугаем держусь с краешку. Музыканты играют вальс «Голубой Дунай»… Музыка разносится далеко. Со всего города собрались девушки и парни. Пришел и Добрикэ Тунсу, и три дочери хозяина Бэникэ. Одна из них, которую прозвали Бутончиком, подходит ко мне.
– А тебе чего здесь надо?
– Хочу поглядеть на бал…
– А ну, брысь домой… Не твоего ума это дело…
– Оно и впрямь не моего…
Широкие улицы залиты голубым лунным светом.
Хозяин мой живет на окраине возле станции, в низеньком домике из трех комнат. Домик – загляденье. Как-то я зашел в самую дальнюю комнату. Там стояла широкая кровать, накрытая синим покрывалом. На ней спал хозяин с женой. В углу между окном и зеркалом помещался жестяной умывальник, над умывальником – большая лампа под белым абажуром…
Во второй комнате спали дочери хозяина, все пять на одной постели, улегшись поперек, совсем как у нас в деревне. Только и разницы, что вместо циновки на нары положен тюфяк. Дочери укладывались спать в том порядке, в каком появлялись на свет: с одного краю – самая старшая, с другого – самая младшая, между ними оставалось не так уж много места.
Ни одна из девушек еще не замужем. Хозяин, при всей его бойкой торговле, богатства, похоже, не нажил. Сам он и хозяйка рубахи свои занашивали до дыр. В латаных платьицах и рубашонках бегали и младшие дочери. Только девицы постарше, на выданье, одевались поприличнее, чтоб можно было показаться на людях; в этих нарядах они и щеголяли субботними вечерами на Большой улице, прогуливаясь стайкой мимо кофеен, вокруг статуи генерала Манту, того самого, что оставил в наследство своим племянникам окрестные леса и имения.
В той же комнате на железной койке – такую я видел когда-то у писаря Стэнеску – спал и любимец семьи, последыш, Бэникэ-младший…
Вечером я возвращался домой, таща Бэникэ на закорках. Когда косоглазому отпрыску хозяина казалось, что я иду не так быстро, он колотил меня пятками по ребрам.
– Н-но, лошадка! Н-ну, ишак! Ну же, осел!
И дергал за волосы и за уши. Царапал лицо. Пока я работал у Бэникэ Вуртежана, щеки мои были исцарапаны так, словно я спал на одной подстилке с кошками.
Обеденный стол обычно выставляли в садик, под окна. Он был сколочен из длинных досок и покрыт куском серого холста. Вокруг стола – деревянные стулья. С одного конца усаживался хозяин, с другого – хозяйка.
Подавала за столом старшая дочь. На первое всегда было одно и то же – овощной суп, на второе – биточки, а других блюд – никаких… Впрочем, нет, изредка варили фасоль…
Я сидел отдельно, в сторонке… Отобедав, хозяева сливали объедки с тарелок в одну миску – это мне.
Меня, конечно, тошнило, но голод творил чудеса. Я еще дома слышал про борзую, которая жила у турка: после того как ее несколько дней морили голодом, она с жадностью поедала кислые яблоки.
О! С каким удовольствием я погрыз бы кислых яблок, живя у Бэникэ Вуртежана! Они помогли бы мне побороть тошноту. Но в городе кислых яблок не сыщешь! Не найти даже горьких!..
Белый двухэтажный дом, откуда в полдень всегда слышались звуки пианино, принадлежал, как я вскоре узнал, семье Марциана. За пианино томилась единственная дочь Ераклие Марциана, владельца четырех поместий, – чахоточная барышня Семила. Она играла каждый день. И день ото дня все тише и тише. Я то и дело слышал: «Вот умрет дочь Марциана, такие похороны устроят, каких у нас еще не видывали…»
Отец Семилы был полковник в отставке. Однажды в клубе он заявил, что приведет на похороны дочери целый кавалерийский полк, который будет сопровождать гроб церемониальным маршем, под музыку. В городе не было своего гарнизона. Девушкам очень не хватало кавалеров с галунами и шпорами. С меланхолическим видом прогуливались они летом в компании студентов, приезжавших на каникулы; зимой на их долю доставались только сынки торговцев.