– Мам, у меня голова болит!
А она в ответ:
– А больше ничего не болит? Смотри, может, еще что болит…
– Нет…
– Ступай поиграй. Почаще на воздухе бывай…
Голова, бывало, все равно болит. Но я уже никому ничего не говорю. Родители за нас не слишком беспокоятся. Если заболеешь, забьешься в угол постели и лежишь. Лежишь, пока лучше не станет. Вниманием нас родители не балуют… Разве прутом отстегают, когда натворишь что-нибудь. А такое довольно часто случается.
Особенно с моим братом Ионом и сестрой Рицей. Иона портит Авендря, приучая красть птицу, баранов, ягнят. Что стащат, продают корчмарю за выпивку.
– Опять лишь к утру заявился, Ион? Смотри, Шоавэ на тебя уже жаловался.
– А я с Авендрей гулял.
– Где?
– У девушек.
– А от самого вином несло.
– Это, тять, тебе показалось.
Врет Ион безбожно.
– Гляди, парень, попадешься как-нибудь сторожам в руки.
– А ты меня, тять, в примарию выручать приходи.
– Вот уж нет. Прийти-то приду, но не выручать. При всем честном народе так вздую, что со стыда сгоришь.
Брат Ион обещает исправиться.
– А с дочкой, муженек, что делать будем? Все о замужестве мечтает. Еще и четырнадцати не исполнилось, а уже по парням сохнет. Боюсь, случится что – стыда не оберешься. Она вроде с Брэтилэ Крэчуном шашни завела. Так, что ли, эй?
– Да ну, мама, скажете тоже!
Лицо у сестры краснеет. И шея тоже. Подбородок дрожит, вот-вот расплачется.
– Паренек он неплохой. По надо бы обождать, Рица. Подрастешь, тогда уж.
– А маме, когда замуж выходила, разве не четырнадцать было? Такая же маленькая была. И все равно вышла. И ничего, не померла. Ни одна еще девушка от замужества не помирала…
Если случается, что отец или мать застанут ее возле ворот с Брэтилэ, без оплеух не обходится. Точнее – без подзатыльников.
Возвращаясь из школы, я снова спотыкаюсь. Да что же это за напасть?..
Пообедав, усаживаюсь на завалинке перед домом. Греюсь на солнышке и читаю. Грязь подсыхает на ногах.
Иду к колоде, что возле колодца, мою наконец ноги. До самых колен. Пальцы на левой ступне содраны в кровь.
– Что у тебя с ногой, братишка?
– Зашиб.
Брат Ион рассматривает мою ногу. Подходит ближе и ощупывает.
– Ну-ка, подвигай ступней…
Я пробую подвигать ступней. Мне становится смешно.
– Не могу, брат.
– Как это, своей ногой пошевелить не можешь?
– Да вот не могу, и все. Хочу пошевелить, и не получается. Даже смех разбирает!..
Брат зовет маму:
– Мам, Дарие охромел. Ногой пошевелить не может…
Я со смехом показываю ногу, но мать вроде бы не верит.
– А ты не притворяешься, Дарие?
– Больно мне надо…
Новость доходит и до отца.
– Этого тебе только не хватало – калекой остаться, – слышится его голос. – В нашем доме только калек недоставало. Вот и разжились. Теперь и калеки имеются…
Я худ и высок ростом. У меня светлые волосы и бледно-желтое лицо. Все в конопушках. Когда приходится бороться с мальчишками, меня чаще всего кладут на обе лопатки. Однако кулак у меня крепкий. Если случается подраться, я увертываюсь от ударов. Стараюсь ударить первым, полагаясь на свой увесистый кулак. Если мне кто-нибудь подставит ножку, я при падении увлекаю его за собой. Усаживаюсь на обидчика верхом – и давай бить и кусать. Зубы у меня большие и крепкие, крупнее, чем у других ребят моего возраста. За это меня и прозвали Зубатым…
– Только этого тебе не хватало, – повторяет отец, – калекой остаться!
Мама подавлена случившимся.
– Теперь, – бормочет она, – теперь не быть тебе офицером…
Мой учитель уже поговорил с доктором Ганчу и с молодым судьей из Кырлигаца. Те обещали собрать денег на билет и отвезти меня в лицей Мынэстире Дялулуй. Отъезд намечался на осень. Но теперь все рухнуло. Я хромой. А в военную школу принимают только здоровых…
Родители держат совет. Мама говорит:
– Это колдуньи на него порчу наслали, надо какое-нибудь снадобье узнать…
Отец в снадобья не верит, но противиться не может. Говорит с сомнением в голосе:
– Что ж, может, и снадобья сгодятся…
Мать с отцом взяли меня за руки и повели к знахарю. К Ангелу Нэбэдайе. Волосы у знахаря светлые, слегка отливают медью, как лица тех цыган, что привозят с верховьев Аргеша на продажу деревянные ложки, веретена, корыта. Об этом знахаре ходит молва, что он волшебник, будто бы заговорил как-то слепых и они прозрели; из Путиней привозили к нему немого мальчика, и мальчик обрел дар речи; один поп уже помирал среды ночи от падучей, а знахарь своим заговором будто бы вернул его к жизни.
Живет знахарь на краю села, у реки, в лачуге, смахивающей на хлев. Нет у него ни жены, ни детей. Один как перст. С весны до поздней осени ловит бреднем рыбу, тем и кормится. Мукой снабжают его крестьяне, которые приходят за снадобьями от своих болезней.
Ангел Нэбэдайе кладет меня на лавку и принимается мять ногу пальцами. Нащупывает недужное место и приходит к решению:
– На малого наслали порчу колдуньи. Средство тут простое. Идите по селу и просите милостыню, а на деньги, что соберете, поезжайте в город к мастеру, пусть отольет ногу из серебра. Отливку отнесете в церковь и повесите на икону божьей матери. Вот малый и поправится. Снова будет двигать ногой.
Отец, удрученный, пошел по соседям. Кто подавал миску ячменя, кто миску кукурузной муки. Отец ссыпал все в котомку и, когда котомка наполнилась доверху, отнес и продал грекам.
Домой он возвращается с монетой в две леи. На одну ногу хватит. Он садится на коня, едет в город. Два дня его нет. Возвращается с маленькой серебряной ногой в кошельке. Вынимает и показывает маме. И мне.
– Это моя нога, тятя?
– Она, сынок.
Так как с попом Бульбуком мы в ссоре, то серебряную ногу пришлось отнести в Стэникуц, где ее и подвесили к иконе божьей матери в алтаре. Там она и осталась…
Серебряная нога осталась висеть на иконе, а моя нога так и не поправилась. Я хожу медленней прежнего, и все равно нога подвертывается. На два-три шага один раз обязательно подвернется. А если забудусь, то и упасть могу. Теперь у меня синяки и ссадины не только на пальцах левой ноги, но и на коленях, и на локтях… Я весь в синяках…
Мальчишки уже забыли, что еще совсем недавно звали меня Зубатым. Теперь у меня другая кличка – Хромой.
Ребята играют в мяч. Я стою в стороне и смотрю. Играют в лапту. С каким удовольствием я поиграл бы вместе со всеми! Но я стою в стороне и только наблюдаю. Приятели играют в лошадки. А я по-прежнему в стороне и гляжу. Гляжу с завистью.
– Хочешь играть с нами, Дарие? – спрашивает Тутану.
– Хочу, еще бы.
– Так тебе и надо, а мы тебя не возьмем. Ты хромой.
– А в лапту с нами хочешь?
– Конечно, хочу.
– Вот и хоти, а мы не примем. Ты хромой.
– А хочешь в лошадки? – спрашивает Веве, сын Папелки.
– Нет, не хочу.
– Куда тебе! Ты ведь хромой. Это я просто так сказал – для смеху.
Сын Папелки бежит за мячом и на бегу хромает, понарошку. Берет мяч, бросает и снова бежит прихрамывая. Тутану лопается от смеха. Смеется и Гынгу, смеется Тудораке, смеется Ицику. Смеются и тоже начинают хромать. Кривляются кто во что горазд, припадают на ногу.
– Смотри, Дарие, как ты ходишь… Вот так, вот так…
Они приседают, волочат зад, потом ползут на четвереньках, будто у них нет обеих ног…
Порой, спустившись с гор, с верховьев Кэлмэцуя, или поднявшись снизу, со стороны Дуная, через село проезжают ветхие маленькие тележки, их тащат полуслепые мулы с израненными спинами, сплошь облепленными ненасытными мухами. На тележках, движущихся по две-три в ряд, сидят больные и увечные. Тут и слепые с язвами на веках, и уроды с двумя горбами – спереди и сзади, и паралитики с безжизненно болтающимися руками или ногами – почерневшими и высохшими. Калеки во все горло поют, замолкая только на перекрестках. Я слышу, как они жалобно ноют: