– Так хватай его за хвост!
– У-у-уй!..
Это кто-то ткнул меня кулаком под ребро. Ион разозлился, что я помешал ему спать. Он слезает с телеги и плетется сзади. Теперь уже не уснешь. Так лучше уж совсем стряхнуть сон и хоть немного согреться.
– Но-о-о, сердешные…
Мы переехали железнодорожную линию. Поднимаемся на холм.
– Ты налил в бочку воды?
– Налил.
– И в бидон?
– И в бидон.
Спереди и сзади, справа и слева от нас по всем дорогам тянутся телеги. Не слышно песен – ни детских, ни девичьих, ни женских голосов. Поет только ширь полей. Может, поет и небо. Но мы песни неба не слышим.
– Эй, кто это?
– Я это, Никулае…
– Огонька не найдется? Я кремень потерял.
– Найдем…
Смотри-ка, звездопад прекратился. Звезды бледнеют и уносятся ввысь. Наверно, уходят спать за небесный полог. Днем звезды отсыпаются. Их время ночное. Вылезают вечером из-под своего покрывала и смотрят на землю, следят, как отдыхают люди, холмы и долы, поля и леса…
– Тять, звезды днем спят?
– Может, и так… Как знать? Одному богу известно… Если он есть.
На востоке молочно белеет полоска зари. Постепенно она желтеет, становится красной. Надо поторапливаться.
– Но-о-о! Сердешные…
Волы ускоряют шаг. И еще усерднее обмахиваются кисточками хвостов.
Наконец мы на месте. Распрягаем волов. Поспешно рвем траву – надо подкормить животных. Вот бы задать им зерна… Хотя бы несколько колосков!.. Но нельзя. Зерно – не про нас. Если волы зайдут в пшеницу, на орехи достанется нам… Помню по прошлому лету. Пас я тогда волов на жнивье, уже к вечеру. Лежу, гляжу на небо, мечтаю. В небе тучи громоздятся друг на друга, и любопытно мне, как они сталкиваются черными лбами, – быки да и только! А в это время вол, пятнистый, хвать пук пшеницы и жует себе… Как вдруг – вж-ж-ж-ик… Фью-ю-ить… Хлесть…
– О-о-ой!.. – взвыл я.
Оглядываюсь, а это приказчик Гынцэ меня хлыстом огрел. Кожа на спине так пузырями и пошла, вздулась и сочится кровью. Словно ожгло меня хлыстом-то. Не знал я до тех пор, каков хлыст на вкус. Теперь познакомился. След и по сей день видно. Может, показать? Вот только сброшу сермягу да рубашку. Похоже, будто молнией резануло от правого плеча аж до левого бока. Что, неохота смотреть? Ну и ладно. Так вот, вскочил мой отец да как схватит шкворень, чем ярмо затягивают. А шкворень-то железный.
– Ах ты, сволочь! – кричит. – Ты же мне парня убил!
Гынцэ – он верхом был – отвечает:
– Убить не убил. Ударил только…
А сам пришпорил своего задастого и иноходью – поскорее прочь. Не поспеши он тогда – лежать бы ему с раскроенным черепом. Считай, повезло. Вообще-то он моего отца боялся. Верно, в голове помутилось от злобы, вот и ударил. А то бы нипочем не ударил. Моего отца даже помещик не смел обругать, не то что приказчик, а тем более уродец Гынцэ. Года два назад накинулся на отца жандарм Жувете. Из-за пустяка – отец перед ним шапку не снял. Отец тогда на рожон не полез. Даже не спросил, за что попало. В руках у него только палка была, чтоб от собак отбиваться, даже не палка – ивовый прут, а у жандарма – карабин за спиной. Зато ночью подстерег отец жандарма на мосту – разузнал, что тому на хутор надо. Сбил с ног. Карабин в реку бросил, а самого жандарма, потоптав как следует, стащил к воде и усадил сапогами в речку – пусть рыбу голенищами ловит. У отца и в мыслях не было человека убить, хотя тот этого и заслужил. Стражники нашли Жувете в бесчувственном состоянии и на руках отнесли обмякшее тело в участок. Там Жувете пришел в себя.
– Кто это вас так?
– Никто. Просто оступился в темноте и упал с моста. Бездельники! Нет, чтоб перила на мосту поставить.
– Да есть там перила, господин начальник…
– Коли я говорю нет, стало быть, нет.
– Стало быть, нет…
Жувете стонал и кусал себе губы. Грыз усы. Уложили его в постель. Поправившись, пошел он в управление и попросил перевода. Перевели Жувете в другую деревню. А на его место поставили Мьелушела, старшину Никулае Мьелушела. Но и от него добра не жди.
– Вот так-так!.. Нас опередили. Бека уже жатку смазывает. Знает в ней толк, что твой механик. А вот и Мисирлиу с женой, дочерьми и сыном. Жена у него баба ядреная. Ее настоящее имя Илина, но все зовут ее Семипупка. Да и дочери тоже хороши. Парни вечно лапают и тискают их. А то и юбку задерут. Будто никогда не видели. Но чтобы посвататься – ищи дурака. Сын у Мисирлиу один. На селе его прозвали Щенком. Сестры говорят про него «братик», мамаша – «сыночек мой», а отец – «горюшко мое»… Если у кого есть к нему дело, то окликают попросту: «Эй, ты». Щенок все слышит, все понимает. Только говорить не может. Из горла у него вырываются какие-то ломаные, рваные, совсем бессвязные звуки. Не разберешь, то ли неведомая болотная птица кричит, то ли собака лает… Ребятишкам почудилось в его звуках щенячье тявканье, вот и прозвали сына Мисирлиу Щенком. А имя забылось. Сколько уже затерялось, забылось имен, а мир – глянь-ка – живет себе и живет. И будет жить, сколько отпущено. Прилипла к парнишке эта кличка. Я, как и все, тоже Щенком его называю, и он не обижается.
Душа у парня добрая. И красив он, разрази его гром!.. Брови сплошной полосой тянутся, длинные-предлинные и густые, пышные. А глаза зеленые, как у ящерицы.
Работает Щенок с ожесточением. Плохого не скажешь.
– Пришел Уйе?
– Нет еще… Придет небось…
Трава пока росная. И пшеница вся в росе. Похоже, будто и небо само умывалось росой, что пала нынче ночью, «Спать пора… Спать пора…» – кричит в пшенице перепел. Вверху, точно повиснув на невидимой нити под небесами, раскачивается и поет жаворонок. Просовывают меж колосьев свои красные шляпы черноголовые маки. Черные головни с красными шляпками на широколистом стебле – это и есть маки. Я рву их, чтоб украсить себе шляпу. Только вот шляпы у меня никакой и нет.
– Запрягай волов, того и гляди солнце взойдет, а мы все прохлаждаемся…
Отмеряем участки. Прозрачный, будто родниковая вода, свет затопляет все вокруг. Стрекочет и стрекочет «Альбион» Василе Беки… Стрекочут неподалеку и другие жатки. Падает валок за валком пшеница. Кладешь один валок на другой. Добавляешь третий. Крепко сжимаешь все три вместе и скручиваешь перевяслом. Ставишь готовый сноп колосьями вверх, чтобы до вечера прожарились на солнце, а там можно и в скирду складывать.
Если бы мы не объединились с односельчанами, жали бы теперь вручную. Не одну неделю сряду скакали бы на четвереньках, как лягушки, обдирая об острую стерню голые коленки, подставляя палящему солнцу спины и макушки… Теперь ползать на четвереньках приходится меньше. Словом, если кто сам пшеницы не жал, тот не знает истинной цены хлеба. Только вкус.
Появился Тицэ Уйе, весь взмокший от пота. Следом за ним, еле переводя дух, точно загнанная лошадь, поспешает его жена с котомкой на спине, несет еду. Еда известно какая: мамалыга, яйцо, пучок зеленого лука. Уйе кувшин воды притащил. Красивый кувшин, с двумя горлышками.
– Где наш участок? – спрашивает Уйе.
– Вон там, недалече…
Чуть ли не до самого Дуная, насколько хватает взгляд, раскинулись поля, сплошное море пшеницы. Колосья у нее рыжеватые, как воробьи. На север, до дороги на Рушь-де-Веде, зеленеют заросли высоченной кукурузы. Ветер шуршит кукурузными листьями, раскачивает початки, оскалившие свои зубы-зерна из-под шелковистой обертки.
– Эй, ы-ы-ы там!
Это голос Гынцэ, безгубого приказчика. Фасолины зубов вечно торчат у него наружу, и слюна промеж них течет прямо на подбородок. Губ-то нет. Выклевали куры, когда еще младенцем был.
– Начинай, ы-ы там!..
– Давно начали…
Не разгибаясь, мы подбираем валки, складываем, вяжем снопы. Солнце палит вовсю. Колет ноги стерня. Ноет согнутая спина. Из царапин и порезов сочится кровь. Порезы мы присыпаем горячей землей. Кровь, перемешавшись с землей, останавливается. Закрываются раны. Если порез глубокий, до кости, – отходишь подальше от чужих глаз и мочишься прямо на рану. Сначала очень больно. Но стиснешь зубы. Поболит… и пройдет.