Я сразу поняла, что молодой аспирант плохо разбирается в женщинах, и мне не очень захотелось лечь с ним в одну постель. Я представила его: лицо суслика, умиление и сироп, сатиновые трусы, ах, не надо! но я сдержалась и, конечно, закона не обнародовала. В конце концов они выбрали поле, и встал вопрос о машине. Василий Аркадьевич галантно предложил свой запорожец.
Я – наотрез. Неприятные ассоциации. Ушибленное бедро. И потом: на запорожце в такие рискованные приключения пускаться неловко. Это насмешка. Юра Федоров предложил свои услуги. Оказалось: у него жигули. У тебя жигули? Ну, кто с Ирочкой едет? Ты поедешь, Витасик? Витасик ответил, что он не поедет. У его жены аллергия внутренних органов. Дипломатическая болезнь.
Он один был против. На него смотрели, как на отщепенца, и мне даже стало жалко его, и я сказала: – Я знаю, почему он против. – Я тоже, – сказал Белохвостов, к тому времени выпивший водки. – Он не любитель России. А я поеду! – Нет, сказала я, – вы не езжайте. Вы напьетесь. – Он был посрамлен, а Мерзляков заметил с гадкой усмешкой: – Ты молчи. Тебя через полгода здесь не будет, со всей твоей любовью! – Это не аргумент, – сказал Белохвостов. – Это еще не аргумент, а если это аргумент, то он созрел знаешь где? – Кажется, они недолюбливали Мерзлякова. – Где? – вежливо поинтересовался Мерзляков. Белохвостов зло рассмеялся. Егор выступил посредником. Бывший лакей. Всеобщий любимчик. Выбрали татарское поле, несмотря на сопротивление Ахмета Назаровича, упомянувшего о былых крепких связях Руси с татарвой. – Не нужно упрощать! – сердился он. Егор тоже вызвался ехать. Он был мастер рассказывать байки, и от него, по дороге, чтобы развлечь меня, я узнала, кстати о татарах, что Зинаиду Васильевну отоваривал некий казанский скульптор, и она кричала во время любви: – Дери меня, татарская сила! – и сила драла. – А Владимир Сергеевич знал? – Нет, – простодушно ответил Егор. – Что же ты мне раньше не сказал! – пожалела я. – Может быть, и не пришлось бы тогда бегать по этому проклятому полю…
17
Итак, поле. Трагедия моей нелепой жизни. Был теплый сентябрьский денек. Вернее, раннее утро, которое не было еще теплым, знаете, как у нас в сентябре утренники, прозрачное дыхание осени, но вставало солнце, листья золотились, обещая ласковую погоду. До поля пять-шесть часов быстрой езды. Они приехали и посигналили мне со двора. Последний штрих карандаша (для бровей), контрольный взгляд в зеркало, все! я готова. Я сбежала вниз, держа в руке широкую плетеную корзину с едой, как на пикник: арбуз, купленный у калмыка, бутерброды с ветчиной и сыром, в фольге цыпленок с хрустящей кожицей, батон за двадцать две, бутылка сухого вина, малиновые помидоры, салфетки, солонка с наперсток и термос, в нем крепкий кофе. – Здравствуйте, мальчики! – Я улыбалась. Мне не хотелось в тот день быть грустной. Я была в джинсах песочного цвета, очень клевых и совсем не ношенных, замшевом куртянчике (тот же цвет, что и кожица жареного цыпленка), и на шее сине-бело-красный шарфик. Картинка. – Национальные цвета, – Юра одобрил шарфик. Щекочась усами и бородой, Егор целовал мне руку. – Ну, с Богом! – сказала я, захлопывая дверцу, и перекрестилась, хотя еще не была крещеной. – С Богом! – степенно произнес Егор. – Вы дверями не очень-то хлопайте, – проворчал собственник. Мы тронулись. Чувствовалась ответственность момента. Через несколько часов (вечером, в сумерках) должны были решиться две судьбы: судьба России и моя судьба.
Увеселительное путешествие. Ветерок в волосах. Редкие облака, похожие на косметическую ватку. На полной скорости мы мчались на юго-восток, вглубь, к полю. Чистенькое, прибарахлившееся Подмосковье встретило нас легкомысленными перелесками, опустевшими дачами, вокруг которых висели яблоки и доцветали золотые шары, георгины, разноцветные астры. Я астры терпеть не могу. Почему? Однажды, на похоронах… Ладно. Расскажу в другой раз. В поселках девчушки в шоколадных платьицах несли огромные портфели, и сквозь утренний сон с нерастревоженным любопытством через заднее стекло автобуса взирал на нас рабочий люд.
Не нужно далеко уезжать от Москвы, чтобы увидеть, как быстро опрощается жизнь, как замедляются шаги и слабеет дыхание моды, как уже на сороковом километре начинают донашивать то, что в Москве доносили, как расслабляются лица, хотя на многих особый налет особой подмосковной злобы, околостоличный пояс шпаны и вечернего хулиганства, танцевальные площадки за загородками, дощатые клубы, нелюбовь к дачникам и презрительная зависть к столичной публике, здесь сильная волна города, разбегающаяся кругами, будто от камня, и Кремль – этот камень, сталкивается с ответной могучей волной, бегущей с просторов, и смешалось: телогрейки с туфельками, бублики с махоркой, здесь догоняют, не догоняя, и остаются с блатной улыбочкой, едем дальше, туда, где обрывается автобусное сообщение с трехзначными номерами, где выдыхаются пригородные электрички, замирая на каждой платформе, пока что бетонной, где крепнет завязь деревенской жизни, грязь на сапогах, ноги прирастают к земле, куры и классические облупленные портики послевоенных построек, и после нескладного промышленного города с размашистыми лозунгами новый скачок, прошлогодние моды становятся стародавними, воспоминание о юности, школьный твист, мини-юбки, начесы, расклешенные штаны, патлатые битлы и посвист транзисторов, время разменяно на расстояние, словно есть в России такой банк, совершающий операции по установленному издавна курсу, и, обмененное на километры, время сгущается в воздухе, консервируется, как сгущенка, и, тягучее, скапливается на дне, тасуются десятилетия, вон вышла женщина на каблуках нашего детства, вон на поле мелькнула гимнастерка родительской юности, а вон уже вечность, гнездящаяся в старухах, которые стабильнее швейцарского франка и которые, как по указу, из комсомолок перешли в прихожанки, потому что венозная кровь предков сильнее строптивого атеизма, но столица еще сохраняет свои права, в палисадниках мелькают пестрые машинки, хотя между ними все чаще попадаются допотопные модели москвичей с самодельной системой стоп-сигналов и брюхатые победы, но вот заканчивается столичная область, поля раздаются вширь, местность топорщится и холмится, не разглаженная цивилизацией, растягиваются расстояния между деревнями, те все больше приобретают оставленный вид, водопровод сменяется колонками, рубахи парней становятся пестрыми, лица в веснушках, но эта пестрота тоже сходит на нет, и лица отпускает суета, на грани времени лицо не терпит суеты и, не успев расстаться с молодостью, отгуляв свадьбу, костенеет, и что значит вечность, если не равновесие между жизнью и смертью?
Так всегда, когда едешь из Москвы: смотришь в окно вагона или с Ксюшей катишь в машине на юг, в Крым, в жизни на долгие километры наступает заминка, и трубы, дымящие вдалеке, вместе со своими дымами кажутся вырезанными из картона, но вдруг на полпути начинается, сначала едва заметный, новый прилив жизни, ничего общего не имеющий со столичным прибоем, это плещется волна полуденной, хохлацкой жизни, в полях тучнеют многоголовые подсолнухи, крепчает шутка старых лет – кукуруза, там тело знает ласку солнца, и, выйдя на обочину, его прикосновение чувствительно для щеки, и вот в какой-нибудь придорожной ресторации, где борщ уже необязательно грозит расстройством желудка, вас спросят: – Откуда вы? С севера? – и подчеркнут в разговоре умеренность здешних зим, но мы сегодня туда не доедем, не та дорога: другой маршрут, мы остановимся посередке, убежав от гравитации столицы и не доехав до южной ленивой бессовестности, где бабы не носят трусов, любят пожрать и норовят соснуть после обеда. Сегодня мы остановимся посередке, в черте покоя, где в магазинах пустота, и это никого не удивляет, где вдоль дороги ходят мужики в черных пиджачишках, носить – не сносить, и в черных кепках, надетых однажды на голову да так и забытых на ней – ну, как жизнь? – как? да никак! – вот и весь разговор, а бабы полощут белье на прудах, задрав свои сиреневые, розовые, небесные и зеленые зады, полощут застиранное, заштопанное, залатанное бельишко и ни на кого не в обиде.