Как намордник. Я женщина беременная, и если вам не нравится, кем, то уж, пожалуйста, не думайте, что я послушаюсь ваших угроз.
Я вам такое дитятко рожу, такое яичко высижу – зубы выпадут!..
Ой, шевелится!.. Шевелись! Шевелись!
(Вяжу одеяльце.)
На следующий день дедуля вышел в палисадник, и я видела из-под занавесочки второго этажа, как он вел разговоры с соседскими старперами и удивлялся тому, какие нашел перемены: – Это же надо, как времена поменялись! – разглагольствовал он, присматриваясь к игрокам в домино. – Это же надо! – И он огорчался и беспокоился как патриот: – Если так дальше будет продолжаться, следующий катаклизм мы, того и гляди, проиграем! Это что же такое делается!
Он очень беспокоился и кружил вокруг игроков в домино озадаченный, а после обеда заказал, ссылаясь на сердце, «скорую помощь», сложил пижаму, стоптанные тапочки, бритву, ретро-обращение «На проводе!», пачку любимого «Юбилейного» печенья в вещмешок, осунулся и закряхтел, когда в дверях мелькнули белые халаты, он немного переиграл, и его скоропостижно увезли под вой сирены, даже мне не подмигнул напоследок, и осталась я наедине с трюмо, и телефон замолк, будто отключили за неуплату, и только Ритуля навещала, но толку от нее чуть, а ласки не шли мне в голову, и слушать ее не хотелось, как Виктор Харитоныч на моей истории собирался круто пойти в гору, потому что все у него вышло отлично, и за это полагалось ему вознаграждение, а у Полины мелькнула было мысль подсидеть Харитоныча и водрузиться в кресле, чтобы воевать с молодыми закройщиками как директрисе, да только рыльце у нее в пушку, и Виктор Харитоныч элементарно ее сделал, и она, захлебывалась Ритуля, ползала перед ним на брюхе, а мне было совсем без разницы и даже восстанавливаться в их поганой лавочке не хотелось, хотя ничего они мне не сказали, даже записочки не прислали о том, что уволили.
Уволили – и дело с концом, а я сиди и думай, что дальше выдумать, а телефон молчит, и, когда захотелось мне несколько отдохнуть от последних событий, Шохрат сослался на лучшие времена, Карлоса расстреляли в застенках, а Дато – что Дато, он восемь месяцев в командировках, а как вернется, все занят, на рояле тренируется, слова ласкового не вымолвит, тоже мне муж! и порадовалась я, что не вышла за ненадежного человека замуж, потому что всегда его нет под боком, а как увезли дедулю, то решила пожаловаться Ксюше, описать свое бедственное положение, и стала писать ей письмо, в котором все описала и очень жалею, что ее не хватает, и не успела я ждать ответа, как верная подруга звонит по международному автомату со станции Фонтенбло, где грушевый сад и Наполеон, и говорит, чтобы я держалась, потому что она скоро приедет и меня любит, и чтобы я не тосковала, как будто это возможно, и смотрю: действительно, приезжает, вся в претензии к заграничной жизни, к заграничным русским, с которыми поругалась, и с испанцем своим, бухгалтером, тоже поругалась, хотя к испанцам вообще относится хорошо, лучше даже, чем к другим, и всем она недовольна, но, прерывает себя, хватит об этом, поговорим о тебе, и я стала ей объяснять, как дедуля рассказал про легендарную лужу крови, которой отродясь не бывало в моей постели, и она все слушала с предельным вниманием нежной подружки, положив мою поруганную голову к себе на плечо, а я ей все плакалась, запивая мартини, как обиженная малолетка, а она меня утешала, и мы снова вспомнили Коктебель, роскошные ночи и светлые дни, и вздыхали, как две полысевшие климактерички, но вдруг она взглянула на меня своими умными глазами, которые редко у кого встретишь, идя по улице, посмотрела (пишу, а по радио исполняют «Голубую рапсодию» Гершвина) так внимательно и весело, что я поняла: она что-то придумала, и она придумала, только не знала, соглашусь ли я, потому что терять мне, конечно, нечего, но все-таки кое-что я могу еще потерять, и я сказала: терять мне совершенно нечего, а в родную дыру уезжать не хочу по причине того, что там в темных сенях цветет квашеная капуста, а она обрадовалась: давай вместе повесимся в одночасье, ты в своем родном городе, а я – в незнакомом тебе поселке Фонтенбло французской железной дороги, потому что французы надменные и говнистые, и они думают, что лучше их нет никого, а лучше их, например, безусловно, испанцы, хотя я со своим бухгалтером поссорилась за три часа до совместной поездки в Гренаду, всюду-то она поспеет! но дело не в этом: давай, солнышко, повесимся, а то тошно мне стало выносить моего стоматолога Рене, всякое терпение кончилось, а иначе я его отравлю, я – мадам Бовари! но если не травиться мышьяком и не вешаться, то у меня есть одна идея, которая, говорит, может показаться тебе экстремальной, и вспоминает она про ту карточку, которую мама моя обнаружила в книжном шкафу, в собрании сочинений Джека Лондона, когда я после ресторана в Архангельском, где было, как всегда, немного шумно и утомительно, и подавали жесткую лосятину, и пахло офицерским развратом, поехала в гости на чужую квартиру, и там поляроид достал меня в интересной компании, и когда мамаша увидела, я думала, она закричит: это что?! – потому что по виду она – типичная уборщица с глубоко посаженными глазами и шестимесячной завивкой, и с сережками за трояк, купленными в табачном ларьке, но она не закричала, а посмотрела не то чтобы с одобрением, но без ужаса, и говорит: – Интересное дело… – и еще раз посмотрела, а я, конечно, немного смутилась, а потом Дато возил ее с собой по всем странам, так что я, можно сказать, объездила полмира в его портмоне. Ксюша спрашивает: а что, если?.. – и мне предлагает замысловатый план, потому что и так плохо, и так нехорошо, а я говорю: тут стоит подумать, потому что гнев, говорю, большой, на своей шкуре убедилась, и больше не надо, а Ксюша говорит: к своему папочке удивительному хочешь вернуться? Ну, вот, я тоже думаю, что не хочешь. А я говорю: да кому я нужна? хотя, оговариваюсь, остаюсь быть красавицей, но с нервами плохо, от кофе знобит, устала и душа просит семейной размеренной жизни, да только где она, эта жизнь?
А Ксюша говорит: как хочешь, дело твое, но так получается, что ты вдовее настоящей вдовы, Зинаиды Васильевны, потому что у той дача и паскуда Антошка, а ты – в круглых дурах, и годы зря протекли, а вдобавок тебя обижают и обвиняют, солнышко, это уже совсем некрасиво, и смотрю – стала она совершенной француженкой, и был это ее последний приезд сюда, потому что затем называли ее незаслуженно даже шпионкой, и меня Сергей и Николай Ивановичи, два журналиста, о ней очень подробно расспрашивали: кто, говорят, эта Ксенья Мочульская, ваша лучшая подруга? А я говорю: была когда-то подругой, так темню, потому что Ксюше, конечно, все равно, она далеко, на другом свете в грушевом саду прогуливается, и птицы поют над ее головой, а я с братьями Ивановичами, но с фальшивыми: один белобрысый, с неровной кожей лица, а другой вдумчивый такой и все понимает. Нет, говорю, раньше – другое дело, то есть от дружбы не отказываюсь, а скорее предлагаю им что-нибудь выпить, только вдруг вдумчивый соглашается, вдумчивый Иванович, а белобрысый (это они потом про любовь написали что-то совсем туманное) – так вот второй говорит, что спасибо, холодным голосом, и посмотрели они осуждающе друг на друга, потому что не поделили они свои слова, а я говорю: бросьте эти шутки, ребята! Давайте выпейте, а сама через плечо в заповедный журнальчик на себя любуюсь, через их затруднение смотрю на то, что они принесли, и скажу прямо: хорошо получилось! самой приятно!
И тогда мы стали думать.
А у Ксюши был один друг-профессионал, он ее еще по Москве очень уважал, и, по-моему, не без успеха, а сам интересовался другими отношениями, ну, да я к этому с добрым чувством, все равно как к коллеге, только Ксюша говорит: знаешь что? нечего тебе быть одной, раз пострадала, найдутся, кто посочувствует, а я говорю: все, как крысы, разбежались и тихонечко по углам сидят, даже спать не с кем, а кто остался, те совсем мелкота, несерьезно, а что серьезно, так это вот какое дело: есть, говорит, такие приятели, и спрашивает, давно ли я не виделась с Мерзляковым, с которым у меня в свое время разыгралась шестидневная любовь очень стремительного масштаба, да только закончилась она вялой дружбой, и стали мы с ним перепихиваться раз в полгода, как старосветские помещики, ну вот, говорит Ксюша, это хорошо, и я тоже подумала, что можно и позвонить, и стала звонить, а у него там жена, а я не люблю подводить людей, не то что Ритуля, она и японца-фирмача заразила, и японец помчался сломя ноги в Японию, а раньше всякие шмотки, такие были отношения, а я не люблю подводить, Ксюша знает, и Ксюшу я тоже не подвела, потому что Ксюшу Ивановичи сами вычислили, они помозговали и вычислили, и меня спрашивают: не она ли? А я говорю: во всяком случае, я тут ни при чем, – и говорю им: а в чем, собственно, дело? Что, говорю я, я разве чужое выставила на обозрение, а не свое кровное? Нет, говорят, нельзя отрицать, что красиво, сразу видно, что мастер фотографировал. Я говорю: я сама фотографировала. Не верят.