А как умер хозяин, встречаю, ораторствует: наблюдал, дескать, за нравами: был, доложу вам, полный подлец. Я, перед новыми друзьями, Егора осаживаю: мол, помолчи, неблагодарностью не размахивай, – только вижу: для них Владимир Сергеевич не человек, а какая-то порча, значит, все можно, вали на него, но спорить не стала, себе на уме, а если по справедливости разобраться, то напрасно Егор выступал, так как у Леонардика был высокий полет, а что писал, так, значит, была в том необходимость. Он же, Егор, сравнения приводил: прославлял, мол, подвиги, когда люди сгорали живьем из-за кучки колхозной соломы, а сам бы пошел сгорать? Э, нет, говорю, люди разные: одни должны умирать, а другие песни о них слагать, кажется, понятно, и тогда Юрочка Федоров, что смотрел на меня с самого начала как на лазутчика из дачи Владимира Сергеевича, начинает сомневаться, не стукачка ли я, а я вообще людей люблю с непонятной душой, и когда так ставится вопрос, мне сразу скучно.
Он и Ксюшу мою разоблачал, будто не ходил за ней, как собака, досье собирал, всякие там истории, и вот как Ксюша вошла, улыбаясь всем вокруг, замыслил черное дело, устроил скандал, хотя, собственно, по какому праву? Ты, – закричал, – курва грязная! Стрелять таких надобно, грязных курв! – Ксюша улыбается, не понимая, но с интересом прислушивается, смеяться даже стала безо всякой истерики, я ее в истерике только после ласк видела: не выдерживала, бывало, визжит, попискивает, да вдруг как закричит! как забьется!! Ну, прямо судороги, руки к лицу приложишь: лежит, успокаивается, а после ничего уже не помнит, да и напоминать грешно, но поражалась я силе ее удовольствия, которая даже сильнее была ее интеллигентного организма, хотя и сама, бывало, кричала, а если не вовремя кто кончал, готова была убить, а Ксюша-та просто до посинения, как барышня из Тургенева, так доходила! А тут стоит, улыбается, на Юрочку Федорова смотрит с улыбкой: – Бедный мальчик. Извелся!.. – А тот ругается, кровью налился, весь свет ненавидит и говорит, в свою очередь: – А где же сестра твоя родная, где Лена-Алена, почему ты про нее никогда не расскажешь? – Ксюша пожала плечами: зачем ее упоминать, ей и без того плохо, лежит себе на даче. И тут я сама вспоминаю, что у Ксюшиных родителей тоже есть дача, только она туда не наведывается, вообще не бывает, иногда, когда родители позовут, съездит на часок и тотчас вернется, не заночует.
И мне она про Лену-Алену никогда не говорила, я тоже прислушалась, вдруг что приключилось? Неужели? От Ксюши всякое жди, но чтоб криминал? А Юра Федоров – мой будущий сопровождающий, хотя я возражала, да без толку: Мерзляков отказался, побоявшись, а остальные друзья, что постарше, сомневались в моей затее, даже обидно было смотреть, а я в себя верила, как в Жанну д’Арк!
Нет, говорит Юра Федоров, ты нам расскажи, курва грязная, почему твоя сестра всю жизнь на даче томится, с бабками, приживалками, почему за ней горшки с калом выносят зимой и летом? – Я смотрю, Ксюша задумалась, ничего не отвечает, ну, думаю, полный скандал, а была всегда Ксюша гордая, чуть не то, сразу вспыхнет, презирала все, а тут молчит, а компания пьяная, Юрка тоже, а как пьян, бывал грубоват и тоже вспыхивал, хотя я с ним, признаться, ни разу, – не нравился: все у него теории, разоблачительные дела, я, говорит, однолюб, а как выпьет, совсем гадом становится, все знали и все равно приглашали, да и я, бывало, позову: наперед знаю, будет губы кривить и фыркать и ученость свою демонстрировать, но так сложилось, куда он придет, вроде некоторое событие, хотя, что он делал и как, понятия не имела, да и не хотела: ну, широко известный в узких кругах – и ладно! – а как стали интересоваться, посреди прочего, Юриной персоной, отвечала: – А черт его знает! Но что психопат – это точно… – И были довольны ответом, да я искренне, потому что нельзя обижать мою Ксюшу, но все-таки интересно, по-человечески, было узнать, чем Ксюша моя провинилась. Ладно, – говорит Ксюша, обводя глазами компанию, а еще была она тогда не француженка, в людях хорошо разбиралась. – Ладно, говорит она, я скажу: есть у меня сестра парализованная, всю жизнь в койке лежит, отсюда и горшки, и приживалки, и умственная отсталость. Лежит и повизгивает, отсюда и пролежни, и прочие беспокойства: лучше бы умерла, да никак, понимаете, не умирает… – Ты нас, отвечает за всех Юра Федоров, на понимание не возьмешь, здесь люди грамотные, жизнь видят, а компания как компания – кто зашел, кто вышел, и дело у меня происходит: без дедули, он в земле ковыряется, в общем, лето, и мы с Ксюшей вдвоем, идиллия. – Как жить так можно, когда рядом сестра в койке время проводит, за всю жизнь говорить не научилась? Как, скажи, можно от счастья до потолка прыгать, когда слезы катятся?.. Курва ты грязная! Ксюша все улыбается и говорит: – Я, говорит, может быть, за себя и за нее живу, коли ей, говорит, отпущено такое несчастье, лучше, говорит, один живой труп, чем два, лучше, говорит, равновесие, а не мрак кромешный, который и так все равно мрак. Да, говорит Юра, не ожидал я, по совести сказать, от тебя или, вернее, как раз ожидал! Встает и демонстративно выходит, я не задерживаю, а компания так, случайная, посидели, помолчали, а потом давай выпивать и закусывать. Через час, смотрю, Юрочка сам возвращается, с извинениями за вторжение в чужую тайну. А Ксюша уже пьяненькая, отвлеклась, с кем-то там присела, беседует. Полез он мириться – она помирилась, была незлопамятная, но когда разошлись и Юрочка стал задерживаться, ожидая подарка, то он не ошибся, она к нему переметнулась, оставив не помню кого, да только неважно: взяла я актера, она – Юрочку, и была с ним как шелковая, слушалась и выполняла команды, или нет! я была с капитаном, интересный такой капитан, он мне тихо сказал, что скоро космонавтом станет. Мне, признаться, плевать, и мы принялись с ним трахаться, а Юрочка Ксюшу терзал до утра. А когда поутру разошлись, капитан мой да Юрочка, лютыми врагами между собой по непонятно какому поводу, разошлись в глубоком молчании, бросая кривые взгляды, то я говорю Ксюше: – Сестренка Аленушка – это сказка или на самом деле страдает? – Страдает, говорит, о стенку скребется, звуки странные издает, то ли мяукает, то ли смех ее разбирает, а то вдруг завоет, слушать не могу, уезжаю, а помереть – не помрет, мать совершенно с ума сходит, такое, мол, положение. Было мне интересно взглянуть на ее сестрицу, сравнить лицом, да и вообще интересное дело: одна скачет, а другая в постели скребется, возьми, говорю, меня как-нибудь на дачу, когда соберешься. – Обязательно, солнышко! Нет, мол, у меня от тебя тайн, а что про сестру Лену не говорила, пойми: тяжело мне все это, вот, улыбнулась, живу за двоих, а что грех веселиться, если рядом такое, то, может быть, верно, что грех…
Улыбнулась она, закурила, да так и не отвезла, то ли вышло нечаянно, то ли я не напомнила, только Ксюша не отвезла меня семейный позор показывать, как горшки выносят и слезы льют круглосуточно. Была гордая. Зато Ритуля меня чрезвычайно огорчает, скажу откровенно, тревожит меня Маргарита – вдруг как выскользнет – вся без кожи, вся в прожилках и мускулах наружу, – на подоконник, чтобы дальше вниз по трубе соскользнуть, и я знаю: уйдет – не воротится, я схватила ее за ногу, чувствую – слизь. Нога слизистая. Вырывается, но в конце концов я с ней справилась, уцепилась, втянула назад, отчего и спасла, а могла ведь разбиться, дуреха! А делить мне с ней нечего, кроме любви, ты моя ненаглядная падчерица!
Эх, Ритуля, могла и погибнуть… подружка!
Но не прошло полминуты: звонок!
Я к телефону крадусь, вся в волнении, руки дрожат, будто кур воровала, звонит звонок в мертвой квартире, кто-то звонит по мою душу, стою в нерешительности, боюсь отозваться, но любопытство пересиливает, беру трубку: молчу, вслушиваюсь, пусть первым отзовется, и чувствую: он, хотя почему, собственно, по телефону? но так подумала и молчу. Слышу, однако, Ритулин голосок, вздыхаю свободнее, я, говорит, заеду к тебе, дело есть, – голос ласковый, словно обида позади. – Ну, конечно, – обрадовалась я. – Конечно, моя любовь!