Роланд уже умирал. И те немногие слова монолога, которые произнесла над ним Эсмеральда, заставили вздрогнуть сердца всей публики и вызвали слезы на глазах многих.
Эсмеральда склонилась затем на тело Роланда и умерла. Но даже этот, нелепый при другой исполнительнице, конец трагедии не нарушил потрясающего впечатления, произведенного Леонидовой: так воочию огромны и глубоки были горе и ужас ее перед совершившимся, что сердце человека не могло вынести его и должно было разорваться…
Занавес опустился под бурю аплодисментов и криков.
Леонидову вызывали бесчисленное количество раз, и напрасно усердно шикала ей Грунина и еще несколько дам: шиканье их бесследно тонуло в хаосе одобрений.
Агафон и Стратилат сорвали с себя свои наряды и со всех ног пустились восвояси: Агафону надо было поспеть домой до возвращения матери.
Больше всех потрясен и растроган в театре был сам автор пьесы — Пентауров. Он сидел, как и раньше, в кресле между боковыми кулисами и оттуда наслаждался своим творением; как только окончились вызовы, он с мокрым от слез лицом поспешил на авансцену.
— Всем вольные дарю, всем! — всхлипывая от неостывшего еще волнения, произнес он, махая левой рукой. Все актеры с радостными возгласами попадали кругом него на колени и принялись кланяться в ноги.
Только Леня, еще неуспокоившаяся от пережитых настроений, стояла поодаль, равнодушная ко всему творившемуся кругом.
— А тебе — тебе земной поклон!… — воскликнул Пентауров, спеша к ней, и в самом деле коснулся рукой пола и затем обнял ее. — Теперь, моя Эсмеральда, за мной иди! — и, взяв девушку за руку, он поспешил с нею в дом.
У себя в кабинете он остановился перед высокой конторкой и, вынув из кармана ключ с узорной бородкой, открыл конторку и достал из нее сложенную вчетверо какую-то синюю бумагу.
— Вот! — торжественно произнес он, протягивая бумагу Лене. — Прочитай!
Та развернула ее. Бумага оказалась «вольною», написанной по всем правилам на гербовой бумаге и засвидетельствованной.
— Довольна ты?
— Довольна. Спасибо вам… — с просиявшим лицом, горячо сказала Леня. И она хотела поцеловать руку Пентаурова, но тот не позволил.
— Нет, нет, нет! — воскликнул он, вырвав руку и отмахиваясь ею. — Ты артистка, ты великая артистка; у тебя руки будут целовать скоро!
Он взял документ, опять положил его на прежнее место, запер конторку и подал ключ Лене.
— Возьми! — сказал он при этом. — Храни его у себя и после двух спектаклей можешь прийти сюда и взять свою бумагу, когда захочешь. Но что ты будешь делать с ней? — как бы удивляясь, спросил он, мало погодя.
— Пока буду при Людмиле Марковне жить… — ответила Леня.
— Ну да, а потом?
— Не знаю еще…
— Иди на сцену! — почти тоном приказа сказал Пентауров. — На сцену, на сцену! Верь мне, — я ведь опытный человек, много повидал на своем веку, сам, наконец, большой художник, могу теперь в этом смело признаться и говорю тебе от души: иди на сцену! Там ждут тебя слава и почести!
Долго не спали в ту ночь в пентауровском доме двое людей: Леня, вкусившая отравы сцены, и сам хозяин, домечтавшийся до полного торжества над Гете и Шекспиром.
Ранним утром Людмила Марковна с Леней укатили в Баграмово: репетиции новой трагедии должны были начаться через три дня, и Людмила Марковна ни минуты не хотела проводить без надобности в рязанском доме.
Глава XIX
«Стрелы любви», или, как перекрестил их Возницын, «Поленья любви» вызвали в городе много разговоров; главным центром их служила, разумеется, Леня и ее исполнение роли Эсмеральды.
Особенно горячим ее сторонником оказался Светицкий. Всю ночь после спектакля ему грезились сны, в которых в разных образах — то грустная, то радостная — являлась ему Эсмеральда, и сердце его ныло от сладкой истомы.
Недавнее увлечение Соней стало казаться ему жалким и непонятным. Утром он так много говорил о Леонидовой, что Курденко, слушавший его с легкой улыбкой, наконец спросил:
— В Рыбное-то мы, кажется, больше не поедем?
Светицкий покраснел.
— Отчего же, съездим как-нибудь! — ответил он. — Скучно только там очень… Вообще Сонечка — не моя героиня… — не без некоторого усилия дополнил он.
— Ого?! — воскликнул Курденко. — Браво! Мы начинаем прозревать!
— Нет, в самом деле! — продолжал Светицкий. — Она очень милая и хорошенькая барышня, но нет в ней ничего возвышенного, глубокого…
— Как у Леонидовой?… — в тон ему вставил Возницын и расхохотался. — Эх вы, птенчик, и тут идеализировать уже начинаете?
— О, изменник! О, противный мужчинка! — произнес, качая головой, Радугин.
— Ничего я не идеализирую, а говорю только о том, что вижу. И совсем не изменяю никому!
— Нет, пентауровское полено его таки крепко зашибло! — заявил, поглядев на него, Костиц. — Ну-ка, выворачивай душу, млад-вьюнош!
— Сознаться, оно всегда лучше… — сказал Курденко.
— Не в чем мне сознаваться, убирайтесь вы!… — буркнул под общий смех Светицкий и поспешил улизнуть от развеселившихся товарищей.
В домике у Шилина с утра заседала целая компания: были здесь Зайцев, Агафон со Стратилатом, Белявка и Тихон.
Стратилат повествовал, как они с Агафоном бегом помчались вчера из театра, сшибли с ног впотьмах по дороге какого-то прохожего, затем Агафон перемахнул через забор, влез через окно в свою горенку и только что успел улечься в постель — раздался стук в наружную дверь.
Стряпка пошла отворять, и через минуту-другую в комнату Агафона с поднятой свечой в руке вступил полураздетый отец Михей и за ним матушка с остальными домочадцами.
— Да он здесь? — произнес отец Михей.
— Не он: это чучело на кровати положено! — взволнованно ответила Маремьяна Никитична, отстраняя мужа; она подошла к кровати и сдернула с лица спавшего одеяло.
— Ну он и есть… — сказал отец Михей. — Что тебе пригрезилось?
Матушка стояла, выпучив и без того огромные глаза свои.
Агафон сделал вид, якобы проснулся, протер глаза руками и сел.
— Что надо? — спросил он.
— Где ты был? — грозно спросила Маремьяна Никитична.
— Дома… — ответил Агафон и в ту же секунду получил оглушительную затрещину.
— И рожу дома накрасил?! — возгласила матушка, закатывая ему с другой руки такой же гостинец.
Тут только Агафон вспомнил, что он забыл разгримироваться.
Произошел «вопль и крик мног», по выражению Стратилата, кончившийся тем, что Агафон заявил, что он намерен совсем уйти в актеры, и затем немедленно должен был спасаться бегством в окно от ухватившей железную кочергу родительницы.
Слушатели, за исключением Зайцева и самого Агафона, хватались за бока и хохотали; особенно ржал и гоготал Тихон.
— Да ты что — видал разве? — спросил Шилин рассказчика.
— Я ж под окном сидел: любопытно ведь! — ответил тот. — Высунулась это она наружу, да и кричит ему вслед: «И Стратилатке твоему весь пучок выдерну — пусть только попадется на глаза!» А я встал да и говорю: «Извините, матушка, я и без вас уж обстригся!» — и он провел под общий смех ладонью по голове.
Тут только заметили все, что пучка, всегда красовавшегося у него на затылке и перевязанного белою тряпочкой, не было. Тихон даже завыл от удовольствия и шлепнул себя по ляжкам.
— Впрямь, стало быть, совсем порешил с духовным званием? — сказал Шилин.
— Совсем! — отозвался Стратилат. — Будет с меня, попел на все на двенадцать гласов, теперь на один свой петь буду!
— А ты, Агафон Михеич? — обратился хозяин к молча сидевшему бурсаку.
— И Агаша со мной! — ответил за него Стратилат. — Черт нас с ним веревочкой связал: вместе горе мыкать будем. Так, что ли, Агаша? — И он треснул по плечу товарища.
— Видно так… — отозвался тот.
— Без хлеба не будем сидеть! — продолжал Стратилат. — Эка меды какие, подумаешь, у попов разведены? Послаще их найдутся! Что тут: поп да дьячок и цена им пятачок!
— Дело, ребята, дело! — поддержал хозяин. — Нечего вам здесь киснуть, идите в Москву: толк из вас выйдет!