Но, как уже случалось со мною в Матове, я уклонилась от прямого пути, свернув на боковую дорогу. Неважно, по ней я все равно вернусь туда, откуда пришла.
Забавы ради я стараюсь по памяти набросать план имения. Сойдя с красного крыльца и оставив позади «неофициальный» фасад дома, я миную двухэтажный флигель, где живут учитель и управляющий и где ночуют мальчики в тех случаях, когда у нас много гостей. У этого флигеля тоже есть свой хозяйственный фасад. Из-за открытой двери доносится стук маслобойки и гудение сепаратора. Иногда, заглянув сюда, я получаю на пробу стаканчик самых свежих сливок — желтых, с ореховым привкусом.
Чуть подальше прямо из земли вырастает крыша, под которой не видно никакой опорной стены. Это ледник, где держат скоропортящиеся продукты. Лед для него заготавливают зимой: подвозят сюда огромные ледяные глыбы, наколотые на пруду, и зарывают их в землю; им предстоит храниться под соломенным настилом до следующей зимы, не тая даже в знойное лето.
Дальше эта дорога прямиком ведет к ферме, состоящей из двух дворов. Первый двор окружают разные постройки: конюшни для господских лошадей, казарма, где живут сельскохозяйственные рабочие, домики птичниц и каретный сарай.
Этот сарай — волшебное место, пахнущее кожей и гудроном, где царствует краснолицый кучер Максим, — важная особа, чье роскошное облачение в дни парадных выездов приводит меня в восхищение. Пышные рукава его красной или желтой рубашки, выпущенные из-под плеч черного бархатного кафтана-безрукавки, похожи на крылья. На блестящих от масла волосах, остриженных в кружок, — черная шапочка, украшенная по ободку короткими павлиньими перьями, которые переливаются всеми цветами радуги; на поясе — серебряные бляшки. Но мне симпатичнее конюх Василий, деревенский парень, белокурый, открытый и всегда в добром расположении духа.
По стенам сарая развешаны седла» — плоские английские и выгнутые казачьи, седла-амазонки, сбруя, хомуты, дуги для коренников, позвякивающие бубенцами, когда до них дотрагиваешься. Каретный сарай — это настоящий музей экипажей. Самый старинный из них — дормез, в нем мой прадед совершал путешествия в Москву и Санкт-Петербург; это огромное сооружение, кажется, лучше приспособлено для оседлой жизни, чем для передвижения. Внутри обитый кожей, он вполне комфортабелен — но только не для дорожной тряски; а чтобы сдвинуть его с места, необходимо не меньше шести или восьми лошадей. Удобства дормеза наводят на мысли о длительных и опасных путешествиях; сиденья откидываются, так что пассажиры могут здесь спокойно выспаться, не останавливаясь на ночлег в случайной гостинице; багажный ящик вмещает солидный запас провизии. На моей памяти эта карета покидала сарай лишь в редких случаях — когда ее одалживали на крестьянскую свадьбу в деревню Матово.
Современницей дормеза была колымага: предназначенная для зимней езды, она стояла на полозьях. Эта колымага чуть не стала моей могилой, и с ней навеки связана в моей памяти дата 24 декабря уж не знаю какого года.
Зима была в полном разгаре, барометр предсказывал бурю. За исключением моего отца, все домашние отказались от задуманной поездки в приходскую церковь, расположенную в селе Гремячево, в десятке верст от имения. Уступив моим настойчивым просьбам, мать отпустила меня с отцом. Четверка лошадей, запряженных гуськом, тянула колымагу по схваченному морозом твердому насту. Небо хмурилось, сгустились сумерки. Мы без приключений добрались до Гремячева, отстояли всенощную. В битком набитой церкви было жарко, все обливались потом в своих меховых полушубках. Но едва мы вышли за порог, как поднялась метель; снежные вихри кружились и плясали, завывая и свистя. На открытой равнине было еще хуже. Вехи — дорожные ориентиры — исчезли, сорванные ветром или кем-то украденные. Дверца колымаги приоткрылась, и Максим — в надвинутой по самый нос кроличьей шапке, в долгополом, до пят, тулупе на меху, в таких же меховых рукавицах — сообщил, что мы сбились с пути и теперь ничего не остается, как только отпустить поводья, чтобы лошади искали дорогу сами. «Разве что скотина сумеет выбраться из этакого ада», — заметил он. Во всяком случае ничего лучшего не оставалось. Колымага, окна которой совсем замело, вновь заскользила по снегу. Я не чувствовала сильного страха, но время, казалось, тянется так, будто мы погрузились в вечность. Укутанная поверх шубы бабушкиной «ротондой» на куньем меху, укрытая меховой полостью, я не мерзла. Отец иногда произносил бодрым голосом: «Доедем, с Божьей помощью!»
Колымага снова остановилась. Максим, превратившийся в снеговика, появился опять. «Спасены, ваше сиятельство! — прокричали его заиндевелые губы. — Вот наши ребята с факелами!» Василий и еще трое рабочих ехали верхом, и в руках у них горели и дымились смоляные факелы. Моя мать, обеспокоенная нашим затянувшимся отсутствием, выслала их нам навстречу. Лошади действительно отыскали дорогу. А как прекрасны были эти факелы, своим пламенем озаряющие метель, — предвестники свечек, зажженных на дожидавшейся нас рождественской елке!
Однако вернемся к матовским экипажам. Среди них удивляла своей необычностью линейка, что-то вроде большого мягкого дивана, обтянутого молескином, но без спинки и на четырех колесах. Когда устраивали пикник или поход за грибами, на линейке, запряженной парой лошадей, могло поместиться восемь человек взрослых. Это средство передвижения предпочитали исключительно дамы, пожилые господа и дети.
Забудем опять на время о каретном сарае — и на сей раз углубимся в лес. Все мы, и стар, и млад, одержимые одной охотничьей страстью, соревновались в поиске тонконогих цезарских грибов, сыроежек, с их привкусом дикого леса, подберезовиков и подосиновиков, не схожих на вкус и цвет, как не схожи между собой деревья, под сенью которых они растут; мясистых боровиков и молодых беленьких, груздей; а вечером наша добыча попадала на стол, поджаренная в сметане, — и ни разу не пришлось нам сокрушаться о роковой ошибке.
В каретном сарае стояли еще дрожки, транспорт для мужчин, — доска небольшой длины на четырех колесах, своего рода «джип» тех времен, легкий и практичный. На дрожках ездили, сидя верхом. К экипажам более классического типа относились пролетки, поменьше и побольше, запрягаемые двумя или тремя лошадьми, — в последнем случае это и была так называемая «тройка». Более элегантный шарабан, заказанный матерью в Варшаве, запрягался парой «по-английски». Этот экипаж высокой посадки, желто-черный, несмотря на его щегольской вид, представлял собой небезопасное средство передвижения, так как легко опрокидывался, стоило чуть задеть колесом колею или край дерновой земли вдоль дороги. Были здесь еще тарантасы: в них ездил управляющий, их же отправляли на вокзал за почтой. Были сани всех видов и маленькая коляска, в которой маньчжурский ослик иногда, будучи благосклонно настроен, катал нас с няней.
Другой сарай отведен был под разнообразные повозки, предназначенные для полевых работ: там стояли крестьянские телеги, фура с узким днищем — ее продольные борта, расширяющиеся кверху, позволяли перевозить в ней в больших количествах зерно и фураж; розвальни — открытые сани треугольной формы, заменявшие зимой телегу и так славно скользившие по первому снежку.
Продолжим осмотр русского имения начала века. Тягловые лошади содержались отдельно от господских, в конюшне на другом дворе — скотном, и зимой они меланхолично жевали охапки своего пролетарского корма, в то время как их сородичи-аристократы лакомились овсом. В особом стойле за крепкой дверью пофыркивал вороной жеребец отца, горячий и агрессивный, несмотря на его почтенный возраст.
Лошади были моей второй страстью после собак. Мне нравилось осторожное прикосновение их нежных губ к моей ладони, когда я протягивала им краюшку черного хлеба, посыпанного крупной солью; мне нравилась крепкая стать одних и нервный темперамент других, и никакие достоинства автомобиля не могут, на мой взгляд, сравниться с тем пониманием, какое устанавливается между всадником и его лошадью, связанными негласным договором о взаимных услугах: этот союз двух живых существ не имеет ничего общего с отношениями между человеком и неодушевленной материей; разумеется, тогда я была далека от того, чтобы формулировать подобным образом свою точку зрения.