Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В начале осени к отцу пришла делегация из деревни Матово. Ходили слухи о конфискации рощицы, посаженной отцом в дни его молодости. Так не лучше ли было бы дать воспользоваться этим добром нашим друзьям и ближайшим соседям? Матовский Совет решил начать вырубку как можно скорее, так как зима была на пороге, но хотел сначала заручиться нашим согласием. Но тут отец разразился громоподобным гневом — такое с ним случалось. Ничто его так не возмущало, как разорение того, что могло стать со временем источником богатства, даже если богатство это должно было достаться не ему.

— Дураки! — кричал он. — Какой вам прок от молодых деревьев? Дров от них вам хватит с трудом на одну зиму, а лет через тридцать был бы у вас строевой лес, единственный во всей округе! Нет, согласия моего вы не получите. Никогда! Рубите, если хотите, но будете потом локти кусать. Тем хуже для вас!

Лес был любимым детищем моего отца, он всегда сокрушался, видя, как в наших краях скудели леса. «Кто за свою жизнь не посадил хотя бы одного дерева, тот не прожил достойной человека жизни», — говаривал он. И вот теперь у него на глазах такое варварское истребление… На опушке уже выстроилась вереница телег. Из сада мне было видно сквозь живую изгородь, как слезали с них мужики и бабы вместе с детьми. Никакого плана вырубки не было и в помине, каждый действовал сам. За дело взялись с упорным ожесточением, всем хотелось отхватить себе побольше за счет соседа. С кряканьем опускали топоры на тощие стволы берез, дубков и осин. Этот мерный стук доносился до нас сквозь стены дома, куда укрылась наша семья. «Сукины дети! Сукины дети!» — ругалась я по-деревенски, но никто меня не останавливал. Так пережили мы первую драму после возвращения в родное гнездо, и, странным образом, первую в жизни ненависть я испытала не к Чикину и пронинским, которые заведомо были нашими врагами, а к дружественным матовским крестьянам.

Но Немезида не дремала. Спеша нарубить побольше, никто не обращал внимания на соседа. Кто-то из мужиков отрубил себе палец, какому-то парню повредили грудную клетку; женщине пробили череп, ребенку сломали ногу.

И кроме нас, кого они так жестоко обидели, некому было оказать им помощь. В простоте душевной, к нам и прибежали родственники пострадавших, в то время как равнодушные к их беде соседи продолжали работать топорами. И мои родители, в той же простоте душевной, открыли запертые двери красного крыльца; туда, прямо на пол, уложили раненых и умирающих, и моя мать появилась с санитарной сумкой, чтобы оказать первую помощь несчастным жертвам, которых затем отправили в Холтобино, где был медицинский пункт.

В Проне революция тоже отозвалась волнениями, но на этот раз живые были вне досягаемости, и слепая ярость обратилась на покойников. Чикин со товарищи осквернили могилы моей бабушки и дяди Вани: гробы выкопали из земли и оставили гнить под осенним дождем.

Как только известие об этом мрачном событии дошло до Матова, моя мать приказала закладывать лошадей и тотчас же отправилась в Проню в сопровождении Дмитрия и моих двоюродных братьев, всех при оружии. Она упросила напуганного священника пойти с ней в церковь. После заупокойной литии гробы были вновь преданы земле, а кресты возвращены на могилы. На этот раз Чикин понял, что его ждет, вздумай он прервать церемонию, и не пикнул.

Отныне мы жили под коммунистическим режимом, а не под инфантильным Временным правительством. Речь уже шла не о том, чтобы как-то переждать события, а о том, чтобы за себя постоять. Матово решено было превратить в крепость. Взяли наперечет всех верных людей: это были австрийцы, Лидия и Анюта, кухарка Настя — по крайней мере так мы думали, — а также конюх Василий и кузнец Матвей.

Кучер Максим был убит на войне, вместо него был взят Андрей. Мои родители не очень-то ему доверяли, но решили из осторожности его оставить, чтобы он окончательно не переметнулся во вражеский лагерь.

Оружия у нас хватало. Я упоминала уже о том, что даже у меня были ружье и револьвер. Мой двоюродный брат Александр и его друг, оба офицеры, вернувшись с румынского фронта, захватили для обороны даже гранаты. Арсенал всех наших молодых людей был полностью укомплектован, от самых совершенных охотничьих ружей до маузеров, кольтов и револьверов Смита-Вессона, включая также древние пистолеты с инкрустацией и сабли наших предков.

Следовало подумать и о провизии. В городах уже голодали, голод подбирался и к деревне.

Как только наступала ночь, в матовском доме все приходило в движение. В подпол, о существовании которого раньше и помнить не помнили и куда надо было спускаться из коридора через скрытый люк, переносили мешки с мукой и с сахаром, бочонки с соленым русским маслом, бутыли с маслом подсолнечным, сало, копченое мясо.

Все как будто было предусмотрено; каждый получил предписание о том, что надлежит ему делать в случае возможного обыска или ареста. Впрочем, Матово превратилось в автаркию. Семейный чердак, каких уже не осталось в СССР и куда каждое поколение складывало то, что ему досталось от поколений предыдущих, позволил нам решить вопрос с одеждой. С незапамятных времен чердак этот, разумеется, радовал детей. Сундуки его раскрывались, чтобы нарядить нас в старинное платье для театральных представлений, костюмированных праздников и шарад. Семейные альбомы, где дремали лики исчезнувших предков, поблекшие дагерротипы, кипсеки, романтические альбомы, куда в прежние времена барышни переписывали полюбившиеся им стихи, связки старых писем и квитанций, медали и кресты, обезглавленная в результате бескровной экзекуции кукла, веера из слоновой кости, боа из страусовых перьев, черепаховые лорнетки, провалившиеся кресла… желтые и негнущиеся, некогда белые перчатки, кашемировые шали, выцветшие занавески… Но, оказывается, мы знали далеко не все, что скрывал этот чудесный чердак. В 1917 году из него извлекли кучерские крылатки из темно-зеленого тонкого драпа, великолепие которых нас просто потрясло; одна из них, целиком подбитая серебристой лисой, оказалась такой длинной и широкой, что Лидия тотчас же скроила из нее Наташе и мне шубы, которые подшили белой цигейкой, выделанной в Матове. А лиса украсила новые шубы, сделанные для моей матери и сестры Вали из прекрасных серых бархатных занавесок, найденных там же. Матовские овчины позволили одеть и наших молодых людей в деревенские тулупы красивого желтого цвета. Карл, австрийский сапожник, обул нас в превосходные ботинки и сапоги. Мы прекрасно подготовились к зиме…

Дни стали короткими, время тянулось медленно. Мальчики начали ходить на охоту; возобновились зимние развлечения. А для меня широко распахнулись дверцы просторных книжных шкафов. В десять лет мне пришлось покинуть Институт, но зато в одиннадцать я смогла основательно пополнить свое образование в матовской библиотеке. В эту зиму я прочла Мольера и Шекспира, «Войну и мир» и «Анну Каренину», всего Алексея Толстого и всего Надсона, Кнута Гамсуна и Верхарна, Григоровича, Писемского, Гоголя, Тургенева, Майкова, Гончарова, Вальтера Скотта… Поэтов и прозаиков, хороших и плохих, я глотала, как акула заглатывает свежее мясо. Что-то я понимала, что-то нет, но то, что я понимала, приводило меня в восторг. Порой меня несколько удивляли фразы вроде такой: «Дрожащими руками он расстегивал на ней блузку» (Писемский). Но (это я обнаруживаю сегодня), не понимая их, я сохранила их в памяти!

Пробовала я взяться и за Достоевского, но от досады, что ничего в нем не понимаю, отступилась. Этот преждевременный книжный запой сказывался потом во всей моей жизни. Но что же руководило моим выбором среди этого раздолья предоставленных в мое распоряжение книг? Какие-то я выбирала, другие не производили на меня ровно никакого впечатления. «Все решено, когда нам нет и двенадцати», — писал Шарль Пеги. Вероятно, так оно и есть, но это значило бы, что выбор наш с самого детства диктуется нашей природой, а не образованием. Сексуальные вопросы не вызывали во мне никакого нездорового любопытства — они меня просто не интересовали. Не испытывала я и инстинктивного влечения детей к жестокости; у меня было достаточно развито воображение, чтобы переживать чужое страдание как свое собственное. Словом, те добрые чувства, что жили во мне, никак не зависели от моей воли. И у меня был Пушкин, на его заповедях я воспитывалась. «…А гений и злодейство — / Две вещи несовместные», — провозглашает его Моцарт. «На свете счастья нет, / Но есть покой и воля». И еще он утверждал, говоря о себе: «И долго буду тем любезен я народу, / Что чувства добрые я лирой пробуждал, / Что в мой жестокий век восславил я Свободу / И милость к падшим призывал…»

33
{"b":"254135","o":1}