Революция не прекращалась в провинции. В Нуасса, в результате сражений между правительственными войсками и красными, было разрушено семьдесят домов, в Пинтафалосе, где находились тайные склады оружия, шли кровавые бои.
В районе Салоник партизаны-коммунисты продолжали сопротивление при активной поддержке Югославии и Болгарии.
Первый раз поддавшись убедительным доводам Черчилля, прекрасно понимавшего суть европейских политических проблем, президент Соединенных Штатов Рузвельт согласился оказать военную помощь греческому правительству, и новая греческая армия смогла восстановить порядок на севере страны.
План Маршалла — спасительная помощь бедным или разоренным войной странам — был целительной акцией, зарубцевавшей раны Европы. Памятник генералу Маршаллу — долг возрожденной Европы.
Греция, которую я увидела в 1946 году, была далека от благополучия. Расслабляющий климат, но и беспомощность социальных организаций, недоедание, малярия, всеобщая бедность. В полдень — несколько оливок, помидор, кусок хлеба, вечером в таверне — тарелка фасоли и стакан вина — таково обычное меню афинского рабочего. Разве удивительно, что 45 % жителей столицы страдали от туберкулеза!
Положение здесь было еще хуже, чем в Германии, Австрии или Италии. А ведь греки выиграли войну! Им давали обещания, которые не выполнялись. Другие страны тоже с трудом, но все-таки смогли обойтись без иностранной помощи. Так, например, Испания восстала буквально из пепла после гражданской войны. Этого нельзя было с уверенностью сказать о Греции. Социальное самосознание отсутствовало у греческого народа, умного и предприимчивого в других областях.
Я посетила предприятие, на котором было занято пятьдесят рабочих, четверть из них были явными коммунистами. Хозяин задерживал выплату зарплаты, но вкладывал миллионы драхм в развитие своего предприятия. «Мы эгоисты, — чистосердечно признался другой предприниматель, — так называемые ближние нас мало интересуют. У нас, в Греции, борьба за жизнь длится столетиями».
Несколько красивых магазинов в центре города, несколько роскошных ресторанов и ночных кабаре, а на окраинах — дешевые кабаки и убогие лавки. Контроль за продовольствием не осуществлялся, цены на продукты — астрономические. Око (два фунта и три четверти) мяса стоил от 5 до 10 тысяч драхм, хлеб — 2200, сливочное масло — 18 000, сахар — 8000. Чернорабочий зарабатывал 3 или 4 тысячи драхм в день и при этом работал неполную рабочую неделю, служащий полиции — 90 000 драхм в месяц, этого хватало не более чем на один обед, прокурор — 280 000 драхм. Но когда как-то вечером два моих американских приятеля повели меня в дансинг, там было много греков, и платили они за стакан хорошего вина 6000 драхм, доставали из кармана пачки сигарет, стоившие по 2500 драхм!
Следует ли думать, что только коммунистический режим способен изменить облик мира? Достаточно было того, чтобы революционные преобразования не являлись левоэкстремистскими, как весь мир, в том числе и Соединенные Штаты, начинал кричать о фашизме. Понятия «левые» и «правые» режимы полностью утратили свое значение. Существуют только эффективные и неэффективные социальные системы. Греции в 1946 году нужна была не революция, а дисциплина.
Я кропотливо занималась сбором информации, опросила большое число приверженцев обоих лагерей. Сторонники коммунистов мне рассказывали о жестокости правительства, о тяжелых условиях содержания в тюрьмах и лагерях (ссылки на остров Ярое начались только в 1947 году); их противники вспоминали пытки и издевательства в дни господства коммунистов в Афинах, жертвами которых стали не только идеологические противники, но и аполитичная буржуазия. Мне поведали об убийстве известной греческой актрисы (которой коммунисты выкололи глаза), о грабежах частных лиц. Я верила и тем, и другим, поскольку с близкого расстояния уже видела русскую революцию. Но никакая диктатура, никакой террор не длился столько времени, сколько существовал советский коммунизм. К этому времени он насчитывал тридцать лет, и все эти годы жестокие преследования не прекращались ни на один день. Постоянному террору я предпочла бы кратковременные репрессии. Ссылка на остров Ярое не была более ужасной, чем лагеря в Сибири или подвалы Чека. Западная пресса мало писала о них, она всегда слепа на «правый глаз».
Но в Афинах я все-таки имела возможность встречаться с разными по своим убеждениям людьми. Я не видела трусов, боявшихся открыто высказывать самую крайнюю точку зрения в общественных местах и при свидетелях. Газеты не проводили единой политической линии, придерживались различных направлений, критика правительства была обычным делом. Во время сбора информации за мной не было слежки, никого не интересовала политическая направленность моей газеты. В моих передвижениях по Греции я себя чувствовала столь же свободно, как и во Франции.
Греки, как и французы, склонны к абстрактным спекулятивным умозаключениям, но им более, чем французам, присущ дух деятельной мысли. Улица — это Форум. Здесь спорят и сытые, и голодные. В книжных магазинчиках я встречала писателей, поэтов и художников, которые страстно рассуждали о современном искусстве, о политике…
Мне удалось завязать дружеские отношения. Художник Иоанн Царухис спросил меня, не хочу ли я познакомиться с великим художником.
Еще бы! Он отвел меня в подвал близ ночного кабаре. Это была не мастерская, а настоящая пещера. Но когда я пересекла ее порог, перед моими глазами, будто удар кулака в лицо, вспыхнула живопись, неистовая по форме, цвету и движению.
Живые, злобные, кипящие — все эти эпитеты годятся для работ Никоса Енганопулоса. Его работы шокировали, разжигали, как красная тряпка матадора приводит в бешенство быка. Он встретил меня как врага, и это стало началом нашей дружбы. Дружбы на многие годы, хотя больше я никогда с ним не виделась.
«В своей реальности он режет по живому», — сказал об Енганопулосе Поль Элюар, а другой его друг, — что «он ни поэт, ни художник, а пламя».
Никос Енганопулос родился в Константинополе в 1910 году, как художник сформировался в Афинской академии. Жил в Париже, Мане считал самым лучшим художником, а Сальвадора Дали — самым плохим. Он первым из людей моего поколения определил Пикассо как «минувшее прошлое». Парадоксы и проклятия изливались из его рта, как поток лавы.
«Я более великий художник, чем Пикассо. Во-первых, потому что я грек, а он испанец, и, во-вторых, потому, что он пишет для всего мира, а я только для одного себя».
Анархист, сочувствующий коммунистам, Никос Енганопулос без разбора проклинал всех и вся, но меня вдруг прекратил ругать и раздобрился.
«Почему вы меня так плохо встречаете?» Он погрустнел. «Сначала я думал, что вы буржуа, но потом понял, что вы еще менее буржуазны, чем я. Ведь буржуазия — племя особое, как и коммунисты, и с особой моралью».
С тех пор, как я переступила порог пещеры, где Никос Енганопулос яростно жил в своих мечтах и гневе, прошло двадцать пять лет, но когда я вспоминаю Грецию, то вижу его — живое олицетворение страны. «Мы будем биться до тех пор, пока не останется хотя бы два грека в мире», — говорил он.
В Афинах, во французской библиотеке я познакомилась с двумя молодыми друзьями, выходцами из бедной среды. Базилиос, работавший в библиотеке, говорил по-французски, а его товарищ Анжел, французского не знавший, служил на Королевском флоте. Первому было семнадцать, второму восемнадцать лет.
Базилиос, красивый блондин, болел туберкулезом, его друг был смуглым, коренастым здоровяком. В их компании я была на представлении театра «Карагёз».
Карагёз — герой народного эпоса — храбрец и авантюрист, в некотором смысле похож на Тиля Уленшпигеля греческого фольклора, который порой превращается даже в христианского проповедника.
Театр «Карагёз» основал в 60-е годы XIX века в Пире константинопольский грек Врахалис. С тех пор соперничающие театральные труппы, каждая на свой манер, представляют этого потешного героя. Мужчины, дети и женщины приходят сюда толпами.