Положение менялось стремительно. Вот уже некоторые элегантные кафе украсились вывеской «Только для арийцев». Я поклялась ни в кафе эти не ходить, ни скамейками не пользоваться, на которые было запрещено садиться евреям. И если это нарушало мои привычки, тем хуже для них! Я теперь проходила, не останавливаясь, мимо большого кафе на Елисейских полях, которое так любила. Но все же заглянула в витрину: как ни в чем не бывало сидят посетители — несколько немецких офицеров и с каким-то штатским Соня М., не желавшая признавать реальность и, видимо, считавшая, что безразличие защищает. Она была красивой блондинкой, и ничто в ней не выдавало дочь Израиля.
Среди моих знакомых был племянник скульптора Максима дель Сарте. Чем он занимался, не имею понятия. Неглуп, воспитан, приятный собеседник, антикоммунист по убеждениям и, хоть и умеренный, сторонник Петена. Когда я отстаивала правоту союзников, он не сердился, выслушивал молча. Только напрасно не предупредил, что состоит в недавно созданных молодежных отрядах Петена. Представьте мое потрясение, когда, проходя мимо штаба этой организации, возле «Колизея», я увидела, как стоявшие на посту у входа парни, заметив моего спутника, вытянулись по стойке смирно и вскинули руки в фашистском приветствии. Я не нашла ничего лучшего, как крикнуть в знак протеста: «Да здравствуют евреи!» После чего приятель схватил меня за руку и, без особой галантности, втащил в «Колизей». «Вы сумасшедшая, причем буйная! Чего вы добились своей выходкой? В тюрьму захотели? Наверное, так». — «Это все из-за вас, — отвечала я ему. — Вы меня обманули, вот я и хотела вас скомпрометировать». Больше мы никогда не виделись, но я ему благодарна. Никаких неприятностей не последовало, значит, он меня не выдал.
Конечно, все это ребячество, но в тот момент только такое сопротивление и было возможно. По моему убеждению, и я сохраняю его по сей день, в нравственных вопросах обязанность каждого — «подняться и заговорить», — промолчав, человек встает на сторону несправедливости.
Разве я могла промолчать, когда на улице любимого Парижа, который не был мне чужим, хотя и не являлся столицей моей родной страны, среди французов, с которыми меня связывали тысячи нитей, хотя сама я и не была вопреки благородному утверждению сержанта Анри француженкой, на моих глазах оскорбляли пожилого, прилично одетого седого человека только за то, что в лице его проглядывали еврейские черты? «Я полковник В., — пытался защищаться незнакомец, — я сражался под Верденом, награжден орденом Почетного легиона», — но брань бесноватых не стихала, и я снова вмешалась не в свое дело. «Как вам не стыдно! — закричала я. — Теперь, когда за вами немцы, вы оскорбляете своих же соотечественников, которые не в силах себя защитить! Это гнусно!» Думаете, меня линчевали? Нет, это были трусы. Лишь какая-то мегера огрызнулась: «Ты небось тоже еврейка». На что я ей ответила: «Нет, я не еврейка, но лучше быть еврейкой, чем такой француженкой, как вы!» И марионетки исчезли.
Мы с полковником остались одни. В глазах у него стояли слезы, он был бледен, ни слова не говоря, он протянул мне руку и поклонился.
Зачем я рассказала об этом? Возможно, хотела напомнить, что каждый из нас, один человек или целая нация, должен оставаться настороже, не имея права забывать, какое зло живет в нас всех, независимо от национальной принадлежности. Культура — слой чрезвычайно тонкий. Вполне вероятно, те самые люди, что оскорбляли полковника В., плевали потом, в день вступления танков Леклерка в Париж, в безоружных немцев и брили головы женщинам. Я далека от преклонения перед простонародьем, к которому, кстати, не отношусь, и никогда не забываю строки Пушкина, — я снова его цитирую:
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Промелькнули август, сентябрь, октябрь. Наступил ноябрь. Мое желание попасть в Лондон оставалось только желанием. Я пыталась нащупать пути, но никому особенно не доверяла. Единственной организацией, которая не развалилась, была коммунистическая партия, но я по вполне понятным причинам не могла рассчитывать на ее поддержку. Один египетский студент предложил мне вступить с ним в фиктивный брак, чтобы взять египетское гражданство. Немцы и итальянцы считали Египет, чья территория была оккупирована англичанами, своим союзником, и я смогла бы выехать из Франции. Но мне вовсе не улыбалось объявлять себя вдовой и становиться двоемужницей, а оказаться под властью законов мусульманского государства — тем более. Между тем Би-би-си подогревала страсти, и обращения французов к французам не оставались без отклика. Пока еще движение Сопротивления было неорганизованным, действия — разрозненными и романтическими. Но в среде молодежи шло брожение.
И ноября состоялась демонстрация возле Коллеж де Франс. Чуть позже один студент — назовем его Жеральд — сообщил мне по секрету, что чешский антиквар, торговавший в этом квартале, передавал ему голлистские листовки. Неужели я откажусь им помогать? Жеральд — очаровательный молодой человек, но слабохарактерный, а у не знакомого мне антиквара, видимо, не хватало прозорливости. Не таких подручных надо искать для опасного дела. И я не стала вступать в их отряд, но взяла листовки и разбрасывала повсюду, где бывала, кроме своего квартала, разумеется, — там меня слишком хорошо знали — и Жеральду постаралась внушить, что подпольная литература создается для распространения, а не для хранения на складе. Не прошло и месяца, как на улице Жакоб меня остановил незнакомый человек: «Вы знаете Жеральда?» — «Да». — «Так вот, его арестовали сегодня утром. Я как раз шел к нему, а у дома немцы, потом и его провели к машине. Кажется, он часто бывал у вас. Идите скорее домой, проверьте, не оставил ли чего». — «Он же всех выдаст!» — «Ни за что!» Неосторожный, он хотел назвать себя, но я его остановила: «Не надо, я не хочу знать вашего имени. Так лучше. Только я не пойму, как вы могли доверять Жеральду?» — «Я и теперь в нем уверен».
Я побежала домой. В каморке консьержки столпотворение. Все соседи тут. Обыск уже закончился. Пришли двое в гражданском, один из них говорил по-французски. Потребовали ключи, консьержка отказать не посмела, но кинулась в магазинчик напротив и попросила у продавщицы разрешения позвонить в полицию. Вскоре прибыли полицейские; поднялись ко мне, потом вернулись: «Там немцы, они нас выгнали». Соседки глядели с нескрываемой злобой, когда я читала оставленную полицейскими повестку.
На следующий день мне предстояло явиться к десяти часам в гестапо на площади Бово, в комнату номер 666. В невеселом настроении поднималась я по лестнице. Немного успокаивало только одно: будь у них против меня что-нибудь серьезное, не стали бы вызывать повесткой, а арестовали немедленно.
В студии, где я жила, все шкафы распахнуты, ящики, даже те, что Оливье запер на ключ, выдвинуты, все мои записи и дневники пропали, приемник не настроен на радиоволны Лондона.
Было десять вечера, времени на раздумье хватало. Бежать? Нет. Какой в этом прок? Обвинить меня могли только в двух вещах: я распространяла прокламации де Голая и слушала Би-би-си. Максимум несколько месяцев тюрьмы! Однако лучший способ побороть страх — это предусмотреть худшее и заранее с ним примириться. Трудно представить, что тебя расстреляют, — воображение всегда безрассудно, — но я все-таки думала об этом. Ну расстреляют, ну умру. Немного раньше, немного позже — не так уж это и важно в конце концов. Хуже другое: и моя мать, и мой брат — священник русской церкви в Берлине — сразу же станут заложниками. Гестапо может шантажировать меня, заставить работать на немцев, угрожая расправой над родными. Что ж, к такой опасности надо подготовиться. И я решаюсь: отрекусь от них, вот и все, только сделать это надо поестественней.