История сама дала отпор такой глупости — отпор стремительный и жестокий.
Святослав
28 мая Святослав, как обычно, прибыл со своей фермы на службу к четырем часам утра; встретил его бледный, растрепанный лейтенант: «Ну вот и все, война окончена. Король подписал капитуляцию. Через час немцы будут тут». Один из добровольцев предложил по крайней мере уничтожить орудия. «Ни в коем случае. Категорически запрещаю. За такое немцы точно расстреляют». Святослав сказал: «Я не хочу сдаваться в плен. Лейтенант, мне лучше уйти во Францию». — «Это как угодно, идите, куда хотите. Я скажу, что видел вас последний раз 28 мая в четыре утра». Никто из батареи не захотел присоединиться к Святославу — «ты с ума сошел, тебя убьют!» — и он отправился один обходными тропами, полагая, что немцы пользуются главными дорогами. На пути ему попалась маленькая часовня, он помолился, потом пошел дальше. Карты у него не было, он двигался наугад. На какой-то ферме его бесплатно накормили и напоили кофе, и он беспрепятственно добрался до Диксмуда, сильно пострадавшего сначала от бомбежек, потом от мародеров. Надо было поесть, но он сумел отыскать лишь две бутылки белого вина и большой пакет леденцов, сунув их в солдатский мешок. Бельгийский грузовик подбросил его до Фурна, где он, к собственной радости, обнаружил английские войска. Несмотря на капитуляцию, Фурн в полдень был подвергнут короткой, но сильной бомбардировке. У мостов через каналы были выставлены посты «военной полиции». Святослав направился было в Ньюпорт, но, увидев, что английские части движутся в обратном направлении, тоже повернул. Поскольку ни одна машина на его призывы не останавливалась, он решил действовать более решительно. Увидев на дороге одинокий грузовик, достал револьвер и заставил шофера затормозить. «Мне нужно в Дюнкерк. Поехали». — «Ладно. Но только в обмен на вашу хлопушку». Торг состоялся, по дороге грузовик подобрал еще трех британских солдат и двух молодых полек. Рядом с пассажирами в кузове стояли канистры с горючим и валялись армейские плащ-палатки, но, несмотря на опасность, все курили. Святослав раздал голодным спутникам прихваченные леденцы, они запили их вином, оказавшимся — увы! — тягуче-сладким. Раздалась пулеметная очередь, грузовик встал, все бросились врассыпную, только Святослав упорно оставался в кузове, заслужив себе славу презирающего опасность. На самом деле причина была иной: длительный опыт эмигранта, живущего без настоящего паспорта, заставлял его бояться французских жандармов больше, чем немецких самолетов. Вот и на этот раз он въезжал во Францию без визы и предпочел спрятаться в кузове под британскими шинелями — в случае чего за англичанина сойдет.
В два часа дня грузовик остановился возле госпиталя в Мало-ле-Бен. Со стороны расположенного совсем близко Дюнкерка были видны огонь и дым.
Понедельник, 3 июня. Я в своей комнате, во флигеле, где живут медсестры. Около двух часов раздается вой сирен. Это первая тревога в госпитале, никто всерьез ее не принимает, но положенные инструкции все выполняют — расходятся по своим отделениям. Раненые волнуются, но присутствие медперсонала в полном составе их успокаивает. Мы с помощником врача подходим к окну. Ничего не видно, только слышен гул моторов; самолеты летят очень низко. Вдруг — взрыв, и тут же начинается хаос в больнице. Врач-капитан, старшая медсестра, супруга врача и его помощник кидаются к лифту, чтобы спуститься в убежище. Госпожа Роз захлебывается от возмущения. «Будем эвакуировать раненых», — решает она. На помощь нам приходят незнакомые санитары, практикант и священник из выздоравливающих?. Они носят раненых на носилках. Полная неразбериха, бомбы ухают, стёкла дрожат. «Четверых из нашего отделения трогать с места нельзя, — говорит госпожа Роз. — «Можете остаться с ними?» Я киваю в ответ. Лучше дрожать от страха, чем оказаться сейчас бок о бок с таким начальством. Тем более что страх, как морская болезнь, проходит, когда притерпишься. Больной из тринадцатой палаты с ранением в поясницу говорит мне: «Я устал мучиться, лучше пусть сразу». Докер из Кале, лежащий в семьсот шестой палате, пробует шутить: «Сестра, дайте-ка мне подушку, я ухо прикрою — спать хочется, а они, понимаешь, расшумелись». Еще один, из семьсот одиннадцатой, жалуется: «Так глупо чувствуешь себя: лежишь и двинуться не можешь». И точно. Святослав тоже рассказывал потом, что, хотя весь артиллерийский расчет подвергался опасности в равной мере, хуже всех чувствовал себя наводчик, и именно потому, что не мог двигаться. В одной палате я обнаружила забытого раненого. «Почему же вы меня не позвали?» Но он совершенно спокоен и оказался самым храбрым: «А чем, собственно, вы могли мне помочь?» Неподалеку хнычет алжирец: «Ох-ох-ох! Моя не хотеть. Капитан говорить «огонь», я огонь. Теперь ничего не делать, совсем плохо. Паразит фриц! Ох-ох-ох!»
Самолеты бомбят нас в несколько заходов, потом все стихает. Я вижу из окна, как высыпает на улицу народ. Выставив впереди себя палку, спешит слепой, спотыкается на обломках и снова отчаянно спешит куда-то. Несколько бомб угодили в кладбище, теперь останки из фамильных склепов навеки смешаны с теми, что лежали в общих могилах для нищих. Подоконники усеяны отлетевшей штукатуркой и осколками. Дорогу перегородила упавшая труба, со стороны горящих заводов валит дым… Санитары несут раненых обратно в палаты, из укрытия возвращаются наши отважные штабисты. Капитан в ярости, мадмуазель Корню тоже. «Кто дал распоряжение эвакуировать раненых?» — кричит врач. Вероятно, до него долетели нелицеприятные замечания — убежище-то общее. Госпожа Роз слишком дисциплинированна, чтобы вступать в пререкания с начальством, — все равно уже дело сделано. Я беру огонь на себя. «Это я распорядилась. Я не знала, что убежище только для медицинских работников». Он испепелил меня взглядом, развернулся, но тут зазвенел колокольчик, доставили пострадавших от бомбежки гражданских, и закипела работа.
В эту ночь практикант Бувье помогал мне на ночном дежурстве. Он взрослеет у меня на глазах. Перемучился, разочаровался и больше никому и ни во что не верит. Смеется над собой, над своими былыми иллюзиями. К нам выходит, прихрамывая, святой отец из выздоравливающих. Для него человеческая низость не в новинку. Раненые, несмотря на успокоительное лекарство, никак не утихомирятся. Они еще не знают, что события 3 июня всего лишь прелюдия к тому, что всех нас ждет впереди. Через окно в самом конце длинного коридора виден огромный Париж. Сквозь рассветную дымку вдалеке можно различить Триумфальную арку, Сакре-Кёр — весь этот хрупкий мир, оказавшийся под угрозой.
Работать в отделении мне, предательнице, чужачке, чуть ли не злому духу — при том, что и силы были на исходе, — становилось совсем невыносимо. Я попросилась в другое, на четвертом этаже, где за главную была мягкая пожилая женщина — мадмуазель Дюре, — судя по золотой голубке на необъятной груди, гугенотка. Она страшно обрадовалась помощнице: у нее опухали ноги, и справляться одной с сотней раненых ей было слишком трудно, так что я сразу же получила повышение, став ее заместителем. В новом отделении у меня очень скоро появилось двое друзей: фельдшер Филлью и санитарка Мариэтта. Филлью, маленький, подвижный, пребывавший неизменно в хорошем настроении, походил чем-то на Макса Линдера; он любил повторять: «главное — не волноваться». Для меня у него в подсобке всегда была наготове чашка горячего кофе и его собственные бюллетени о ходе военных действий. Новости такие, что хуже не бывает, но Филлью не унывал. «Понимаете, госпожа де Малевски, войну и начали специально, чтобы проиграть. Расчет, тонкий расчет. Главное, дорогая моя, не волноваться. Потом все образуется». Но пока это таинственное «потом» не наступало, и одни потери влекли за собой другие. Когда я узнала от Филлью, что Поль Рейно упомянул Жанну д'Арк и святую Женевьеву, то поняла всю глубину катастрофы. Если уж светская республика начинает вспоминать святых, — значит, надежды нет.