Сотня страниц, продиктованных моей матерью незадолго до ее смерти профессору Калифорнийского университета, включает рассказ о ее деятельности во время голода, опустошившего Россию в начале века. Мать взялась организовать помощь нескольким тысячам «душ», как говорили тогда, в Венёвском уезде. К ней присоединились многочисленные добровольцы: помещики, священники, школьные учителя, мещане. Нужно было собрать пожертвования на закупку муки в Соединенных Штатах, устроить пункты раздачи и медицинской помощи, которую нередко оказывали студенты-медики, так как квалифицированных врачей не хватало. Состоя в благотворительном Обществе императрицы Александры, мать получала в большом количестве одежду из Петербурга для раздачи бедным: она вспоминала, как одной старой крестьянке среди прочих вещей досталась красная фланелевая юбка и та отказалась ее носить, сказав, что хочет сберечь ее для собственных похорон.
Но и в урожайные годы картина страды быстро убеждала ее очевидца в том, что хлеб насущный действительно добывается в поте лица. Августовский зной изнурял людей и скот — и в эту пору приходилось, не покладая рук, жать, собирать и обмолачивать хлеб. В полдень по дорогам и через поле тянулась вереница детей, несущих из деревни кувшины с водой и квасом, хлеб и творог, и жнецы в изнеможении валились на землю, в тень редких деревьев на краю поля.
Войдя как-то в деревенскую церковь — в какую и где, не помню точно, — я увидела стоящие в ряд пять или шесть гробиков; в них покоились грудные младенцы, жертвы страды — восковые куклы с открытыми личиками иссиня-зеленоватого цвета: должно быть, их навеки усыпил маковый отвар.
Проводы рекрутов — под звуки гармони, громогласное пение и обильные возлияния — тоже были трагедией.
Последний нынешний денечек
Гуляю с вами я, друзья.
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья.
Заплачут братья мои, сестры,
Заплачет мать и мой отец…
В ту эпоху частые праздники скрашивали на время тяготы и беды. Без сомнения, в колхозах и совхозах выходных дней меньше, чем в деревне при царском режиме, и, конечно, нет в них былой красочности.
Тогда еще жили старые традиции — например, веселое шествие с первыми дарами земли. К нам в дом несли с поля первый сноп хлеба, нарядно убранный пестрыми лоскутками. Рабочих угощали водкой, девок — квасом, пряниками и конфетами, а в рощице на поляне запевала гармонь. Заводили хоровод — душой его была у нас молодая крестьянка по имени Полька. Эти танцы, уже выродившиеся, совсем не походили на те, что теперь танцуют фольклорные ансамбли, — за исключением, пожалуй, присядки, в чем некоторые парни отличались большим мастерством. На молодых редко можно было увидеть костюм Тульской губернии, но кое-кто из обладательниц такого наряда, полученного по наследству, в подобных случаях красовался в нем.
Наши края славились панявой — жестким льняным полотном ручного ткачества: из ярких разноцветных ниток получался рисунок в клеточку, напоминающий шотландку. Панява шла на юбки; на вышитую рубашку из белого полотна с широкими рукавами надевалось то, что у нас называли «занавеской»: подобие шелкового передника, иногда вышитого золотыми и серебряными нитями. Голову повязывали цветастым платком, шелковым или из тонкой шерсти. Стеклянные бусы в несколько нитей довершали этот пышный костюм. Парни носили шаровары — широкие штаны, заправленные в сапоги, русские рубашки — красные, белые, голубые, желтые — и картуз, заломленный так, чтобы из-под него выбивался чуб. Другой распространенной в повседневном обиходе женской одеждой был сарафан, просторное длинное платье из какой-нибудь хлопчатобумажной материи, доходившее до подмышек и закрепленное на плечах короткими бретельками, так что на виду оставались широкие рукава и ворот рубашки.
Сарафан был и у каждой из нас. Я с удовольствием носила свой — красный, с нитками стеклянных бус, танцующими на груди, — бегая босиком или в лаптях, сплетенных для меня на заказ. Что касается панявы, то моя мать, стремясь поддержать традиционное ремесло в нашей местности, заказала для себя из этой ткани красивого черного цвета в сиреневую клеточку необыкновенную и прочнейшую амазонку, а для нас — короткие красные юбочки в складку и на бретельках, очень понравившиеся нашим столичным друзьям.
В день рождения деревенские ребятишки с большой торжественностью преподносили нам молодого петушка или курочку — в соответствии с тем, кто был виновником празднества: брат или одна из нас, сестер. Вручив нам повязанную бантом птицу, дети по обычаю получали выкуп серебряными монетками, в сумме превышавший ее цену. Среди наших деревенских гостей по кругу передавались подносы с пряниками и конфетами, а потом мы вместе играли на лесной поляне в самые популярные игры — например, горелки, или устраивали состязания: бег с яйцом в деревянной ложке, бег в мешках и так далее, а победителям в этих испытаниях доставались призы. Из граммофона с огромным красным раструбом сквозь шипение доносились голоса Шаляпина, Липковской, Собинова или удивительный голос Вари Паниной. И, бывало, кто-нибудь из стариков, собиравшихся в Матово на праздник, осенял себя крестным знамением, пугаясь адской машины, предвосхитившей всевозможные шумы, которые обрушивает сегодня техника на наш слух, невзирая на его сопротивление.
На Пасху — самый большой праздник Православной Руси, по возвращении из церкви, на рассвете крестьяне шли в имение, где их ждали ведра водки и сотни крашеных яиц. Мать и отец христосовались со всеми по очереди, — помню и я прикосновение к своей щеке этих шершавых бородатых лиц, кисловатый дух разговления с примесью водочного перегара и запаха конопляного масла, которым смазывались кое-как приглаженные вихры… Патернализм? Да, конечно. Но разве бюрократизм привлекательнее?
Впрочем, не стану утверждать, что жителей имения и деревни Матово связывала любовь. Может ли существовать любовь между какими-либо социальными группами? Но мы хорошо знали, а значит, понимали друг друга, и взаимное уважение возникало независимо от богатства или бедности. Готова держать пари, что мой отец знал народ лучше, чем Максим Горький, выходец из мещан, лучше, чем многие городские интеллигенты — те, кто избрал для народа судьбу, приведшую его в колхозы, совхозы и лагеря заключения.
Среди других рабочих в Матове многие годы жил кузнец Матвей, тщедушный кривоногий вулкан, настоящий мастер своего дела. В имении он женился, у него родились дети, ставшие для нас товарищами по играм. Мы любили заглядывать к Матвею в кузницу, а ему доставляло радость наше восхищение, когда из фонтана искр на наковальне возникали готовая подкова, деталь экипажа, замок… Время от времени Матвея одолевал зеленый змий.
«Ваше сиятельство, Вас Матвей просит», — докладывала прислуга, и отец, привыкший к таким приступам, выходил на Красное крыльцо. Дико озираясь, нетвердо держась на ногах, Матвей кричал:
— Не могу больше! Не желаю работать! Отдайте мне, что заработал, да прямо сейчас. Душа просит — ухожу!
— Ну ладно, ладно, Матвей, — мирно уговаривал его отец, — завтра получишь все, что заработал, и уйдешь.
— Не завтра, а сегодня! Мне уйти надо, — настаивал Матвей, пропивший все деньги и готовый продать душу дьяволу в обмен на возможность раздобыть какого угодно горючего.
Отец был непреклонен, и Матвей, изрыгая ругательства и проклятия пересохшими губами, возвращался к себе в казарму. В трезвом состоянии кроткий, в запое он становился буен, набрасывался на жену и детей, на других рабочих, и хотя они были сильнее, уважение к Матвею не позволяло им дать ему взбучку… Если никак не удавалось его утихомирить, прибегали к последнему средству — звали моего брата, которому было лет одиннадцать-двенадцать; стоило ему подойти к одержимому со словами: «Ну, Матвей, пора спать», — как Матвей, послушнее ягненка, позволял взять себя за руку и отвести к нарам, где падал замертво.