Прежде чем покинуть Печоры, я посетила семью Шаховских, про существование которых мне там сказали. Они тоже жили в деревянном домике и приняли меня, как родную, несмотря на то, что, как мы установили, ветви наши разошлись два века тому назад. Печорские Шаховские были бедны, но принимали убогое свое бытие философски. Дочь была учительницей в начальной школе. Ничто, казалось бы, не предвещало им грядущих трагедий. После войны, когда коммунисты захватили Эстонию, князь был расстрелян, а дочь его отправлена в сибирские лагеря. Еще две жертвы среди многих миллионов — скромные жертвы, после гибели которых не останется и памятника, чтобы почтить их память.
И вот я еду в Нарву — еще один исторический город, с 1708 года русский; он расположен за Чудским озером, на котором в XIII веке Святой Александр Невский разбил ливонских рыцарей. Мне сразу бросается в глаза, что в поезде, пересекающем эти однообразные северные равнины, народу очень мало. Я в купе одна, а в соседнем — трое плохо одетых пассажиров, говорящих по-русски. Перечитываю свой доклад. За окном темно и ничего не видно. Рассеянно протягиваю свой билет эстонскому контролеру и вдруг он говорит: «Но у нас в Нарве нет остановки». — «Как нет остановки? Куда же идет поезд?» — «Прямиком к советской границе». У меня мурашки по коже. Так без остановки я могу доехать и до самого Сталина, с эмигрантским-то паспортом, не обеспечивающим мне никакой защиты! Моя единственная надежда — этот добродушный краснолицый контролер. Я прошу его, умоляю — хорошо еще, что до Нарвы остается полчаса езды. Контролер успевает сходить к машинисту. Благословенна та страна, чьи чиновники не бездушные машины! Специально для меня поезд остановится в Нарве на одну минуту. Скорее, скорее! Быстро собираю вещи и жду в дверях вагона, готовая сразу же выпрыгнуть на перрон, и горячо благодарю моего контролера. Он смеется и рукой указывает на оставшихся в вагоне: «Это — советские». Поезд останавливается, я выхожу, контролер протягивает мне портфель и чемодан, и состав трогается. Тут я замечаю, что забыла в купе меховую шубу и что в Нарве мороз и снегопад, а на вокзале меня никто не ждет… Дрожа от холода, нахожу повозку, и меня отвозят к священнику — организатору моей лекции. И встречаю у него моего брата! Меня отпаивают чаем с малиновым вареньем — замечательным средством от простуды, которая, однако, меня не минует. А шубу привезут мне наутро, как по волшебству; вот какие честные и милые люди эстонцы!
В Нарву меня пригласила христианская молодежь. Африка не так ее интересует, как жизнь эмигрантов в Париже, и я рассказываю молодым людям о русской литературе, еще раз и с большим удовольствием общаясь с молодежью. Над замерзшей Нарвой возвышается Ивангород — и я слушаю рассказы о давно минувших днях.
Затем возвращаюсь в Таллинн. Тут меня приглашают в шикарный танцевальный зал с вращающимся полом. Угощают гусиным паштетом и другими яствами, вкус которых я успела забыть, — и с водкой, конечно, — слишком много водки для моей больной печени. Провожает меня на поезд целая делегация, и без ложного стыда я вкушаю первый аромат славы, прочитывая статьи, написанные о моем пребывании в Эстонии. Теперь я качу на Запад, в Ригу, в другую страну — в Латвию.
Рига — город красивый, но несколько холодный; раньше он был третьим по значению русским портом. На этот раз я приглашена латышами. Много ли их в носящей их имя стране? Не так давно население Риги состояло на 50 % из немцев (прибалтийских), на 20 % из латышей и на 30 % из русских. Странным образом три соседние прибалтийские страны не более похожи, чем языки, на которых они говорят. Новые мои друзья — молодой музыкант, его сестра и муж сестры, художник, — мне доказывают, что латыши относятся к индийской расе, что их язык происходит от какого-то индийского наречия. Я готова с ними согласиться, так как ничего в этом не смыслю. А художник провозгласил себя «друидом»: он — один из основателей новой религии или, скорее, поборник возрождения древнего верования; возродить его необходимо, считает он, чтобы преодолеть некую разнеженность, привнесенную латышам при их христианизации. Я не хочу держать зла на латышей, но мне сдается, что не так уж размягчила их христианская мораль: в свете моего опыта о революции я вспоминаю про латышей-чекистов, хорошо умевших пытать, и про карательные латышские отряды, подавлявшие крестьянские мятежи. Меня приводят к по-зимнему оголенному священному дереву, возле которого справляют языческие ритуалы. Ну а Гитлер? О нем будто никто и не думает. А Советы? «Они нас не трогают». Я встречаюсь с разными людьми, меня водят по заводам, все это входит в мое журналистское ремесло. Пишу репортажи, фотографирую — вежливости ради — огромное дерево, у которого в дни солнцестояния священнодействует мой знакомый художник. Но в Нарве я подхватила бронхит, и мне приходится сократить мое пребывание в Латвии. В Литву я не еду и прямо сажусь в поезд на Прагу.
На этот раз в поезде обстановка совсем необычная. Молодые литовские евреи силой занимают вагон, в котором я путешествую. Направляются они в Палестину. Девушки и юноши переполнены бьющей через край радостью, чего не скажешь об их родителях, остающихся на перроне в грусти и слезах. Всю ночь будущие обитатели кибуцев поют и смеются. О сне для меня не может быть и речи. Они распевают песни, что-то едят, но их порыв к свободе не лишен некоторой агрессивности… Так мне довелось путешествовать с теми, кому суждено было избежать страшной участи своих собратьев.
Я никогда не умела считать деньги и все, что мне было отпущено на поездку, растратила до гроша. Но в Праге у меня были друзья, и одному из них я из Риги послала телеграмму: «Приезжаю тогда-то, совершенно без денег, рассчитываю на вас, буду ждать в зале ожидания».
В Прагу я приезжаю в половине двенадцатого ночи. Ни на перроне, ни в зале ожидания никто меня не встречает. Что же, сдаю чемодан в камеру хранения и, кашляя, готовлюсь переночевать на вокзале. В полночь меня будят: вокзал закрывается. Протестую. Но ничего не поделаешь: приходится подчиниться правилам. Оказываюсь совсем одна в ночном городе. Скоро Рождество, в витринах блестят нарядные елки; морозит. Положение кажется безвыходным. Решаю провести ночь в полицейском участке. Но в Праге, по всей видимости, ночью так спокойно, что на улице не встретишь ни одного полицейского. Обращаюсь к одному прохожему, ко второму — несмотря на поздний час, кто-то еще ходит по улицам, — но по-французски никто не понимает, и как я ни стараюсь пустить в ход малые мои познания в немецком языке (а немецкое polizei похоже на французское police), в ответ только пожимают плечами и с равнодушным видом проходят мимо. Наконец встречаю молодую пару, говорящую по-французски. Спрашиваю, где полицейский участок. Они принимаются спокойно объяснять мне дорогу: «Прямо, направо, потом налево и еще раз налево», — но вдруг безразличие их покидает: «Что случилось? Вас обворовали?» Без ложного стыда объясняю, в чем дело. «Ну, тогда все очень просто: пойдемте к нам. Только, знаете, у нас не топят». Но в такой пиковой ситуации глупо было бы еще претендовать на отопление. Я следую за незнакомой парой в их квартирку, где меня укладывают на диван. В восемь часов утра звоним преподавателю русского университета, который должен был меня встретить. «Ну, слава Богу, слава Богу! — орет он в трубку. — Я поднял на ноги весь город, заставил полицию открыть вокзал, хотя они мне клялись, что там никого нет. Но я сказал, что хорошо знаю эту даму, и раз она обещала ждать в зале ожидания, то, значит, она там, каковы бы ни были правила! Я провел совершенно бессонную ночь, но ничего, главное, что вы нашлись, целы и невредимы!» Оказалось, что, когда ему принесли телеграмму, его не было дома, и лишь вернувшись, в два часа ночи, он ее нашел.
Когда на следующий день вечером я пошла на встречу с группой русских поэтов, живших в Чехословакии — она называлась «Скит поэтов», и руководил ею профессор Бем[69], — мне сильно нездоровилось. Встреча происходила в мастерской художника на живописном чердаке. В те годы Чехословакия была одним из важных очагов русской эмиграции; в частности, там жили некоторые очень активные евразийцы. Как часто бывает у литераторов, между провинцией и столицей установилось своеобразное соперничество, и я оказалась его жертвой. Не успела я закончить беседу о русской литературе в Париже, как мои пражские собратья буквально растерзали меня в клочья, обвинив во всех пороках и недостатках, которыми страдали, по их мнению, парижские поэты, в том числе и те, с которыми у меня были наименее близкие отношения и наиболее серьезные расхождения. У меня было 39° температуры, и потому, вероятно, меня не задевали их едкие нападки, которых, как мне казалось, я ни в коей мере не заслуживала. Мне даже было забавно слышать о том, что меня обвиняют в декадентстве. Атака на меня длилась довольно долго, и я рассеянно поедала печенье, поставленное предо мной, в ожидании перемирия и чаепития. «Что же, «обвиняемая», — сказал, улыбаясь, профессор Бем, — что можете вы сказать в свою защиту?» — «В защиту — ничего, — ответила я, — но зато я отомстила: съела все печенье».