Вечером я сказала родителям, что Лила будет поздно, и мы легли спать как обычно. На следующее утро, когда я спустилась в кухню, мама, стоя у рабочего стола, жевала хлопья и просматривала свои записи по судебному делу, а папа сидел за обеденным столом с газетой и тостом, намазанным маслом.
— Пойди разбуди свою сестру, Элли, — сказала мама. — Надо же, до сих пор валяется! А ей к девяти на лекцию.
Я пошла наверх, постучала. Лила не ответила, и я заглянула в комнату. Кровать заправлена, накидки на подушках и покрывало не смяты. Собраться и уйти незамеченной она не могла: наша общая крохотная ванная располагалась впритык к моей комнате, а Лила всегда принимала по утрам душ под «KLIV»[5]. Я бы непременно услышала.
Я вернулась на кухню. Мама у раковины мыла свою миску.
— Ее нет! — объявила я. — Похоже, она не ночевала дома.
Мама с мокрыми руками обернулась ко мне:
— Что?!
Папа в изумлении оторвался от газеты:
— И не звонила?
— Она тебе не говорила, куда собирается вечером? — спросила мама.
— Нет. Вообще-то утром она была расстроена, но в чем дело, не призналась.
— А этот парень, с которым она встречается, — продолжала расспрашивать мама, — кто он такой? Ты в курсе?
— Она меня не посвятила.
Я снова поднялась в комнату сестры и сняла со стены над письменным столом ее график. Мы позвонили в редакцию «Стэнфордского математического журнала», где Лила работала несколько дней в неделю. Она пропустила вчерашнюю пятичасовую летучку.
— Очень странно, — заметил редактор. — Такое с ней впервые за два года.
Потом мы позвонили некоему Стиву, который вел семинар в семь вечера; она и семинар пропустила.
Тут уж папа позвонил в полицию и заявил о пропаже дочери. К нам явился полицейский, попросил фотографию Лилы, засунул в пластиковый конверт и ушел, а мы сели в гостиной ждать телефонного звонка. Это было в четверг. Два дня о Лиле ни слуху ни духу. Словно она отправилась на станцию, купила билет в тридесятое государство и как в воду канула.
А в субботу в Хилдсбуре нашли ее рюкзак, с нетронутым кошельком, ключами от дома и учебниками. Пропала только тетрадка на пружинке, толстенькая такая, в клетчатой обложке. А тетрадка, я знала, непременно была в рюкзаке, когда Лила уходила, потому что сестра никогда с ней не расставалась. Это был ее дневник, но дневник необычный. Вместо слов он был набит цифрами; страница за страницей — сплошь формулы убористым Лилиным почерком. Для меня прочесть хоть одно из вычислений было равноценно попытке очень-очень быстро произнести какое-нибудь слово раз десять подряд; сами по себе цифры и буквы знакомы, а вместе — абракадабра какая-то, шпионский шифр, разгадать который по зубам лишь специалисту. Я бредила неформальной музыкой и восточноевропейскими романами, а Лила все свое время отдавала уравнениям и алгоритмам, длинным цепочкам знаков и цифр, сверху донизу заполнившим страницы в клетку.
— Что это тут у тебя? — поинтересовалась я однажды, сидя на ее кровати и листая ту самую тетрадь. — «Любое четное число не меньше четырех можно представить в виде суммы двух простых чисел», — громко прочла я на страничке с загнутым углом.
Лила примеряла новое платье. Мама вечно покупала ей модные тряпки, пытаясь изменить на свой вкус странноватый самодельный гардероб дочки. Та, по доброте душевной, обновки мерила, демонстрировала родителям, произносила что-нибудь вроде «какая прелесть!», после чего убирала наряды в шкаф, где они и томились, покуда я не забирала их для собственных нужд.
— Всего-навсего одна из самых известных математических задач всех времен — гипотеза Гольдбаха[6], — откликнулась Лила. — Математики пытаются ее доказать с 1742 года.
— Ну-ка, я сейчас угадаю — моя гениальная сестрица вздумала ее решить!
— Гипотезу не решают, а доказывают.
— Да? И в чем же разница?
— Математический ликбез, — хмыкнула Лила, доставая из коробки лакированные лодочки, купленные мамой к новому платью. — Гипотеза — это математическое утверждение, которое выглядит правдоподобно, но истинность которого официально не доказана. Как только появится доказательство, гипотеза превратится в теорему. Гипотезу можно использовать, чтобы попытаться построить другие математические доказательства. Но все, что доказано при помощи гипотезы, остается всего лишь гипотезой. Понятно? — Лила повернулась ко мне спиной, чтобы я застегнула молнию.
— Клево, когда в семье имеется собственный гений, — бросила я. — Спасибо, сестричка. У меня как гора с плеч.
Лила скинула туфли и плюхнулась на кровать.
— Вот когда я все-таки ее докажу, можешь назвать меня гением. Но только наполовину — у меня есть напарник. У нас с ним договор: мы вместе докажем эту гипотезу. Даже если для этого потребуется тридцать лет.
— Напарник? Кто такой?
— Так, один знакомый.
— Если на это дело потребуется тридцать лет, могла бы заодно уж и замуж за него выйти.
— Боюсь, его жена будет возражать.
— А она в курсе, что вы с ним математически обручились?
Лила поправила бретельку лифчика и потянула за ворот платья.
— Она художница. Боюсь, о гипотезе Гольдбаха слыхом не слыхивала.
Когда нам сообщили о рюкзаке, мы пошли в церковь. Даже папа согласился пойти, хотя его отношения с религией сводились к тому, что порог храма он переступал раз в год, на Пасху. Мы поставили свечку за Лилу. Мама громко молилась, я тоже, хотя не делала этого с детства. Молилась я не то чтоб с подлинной верой, но на случай, если Господь слышит, хотелось сделать все правильно.
В понедельник, через два дня после обнаружения рюкзака, какой-то бродяга, пробираясь через лес на окраине небольшого городка на Русской реке, сошел с тропы и споткнулся о тело, присыпанное опавшей листвой. В четыре часа родители отправились в Герневилль, в ста двадцати километрах севернее Сан-Франциско. Я стояла у окна и смотрела, как из гаража выруливает темно-серый родительский «вольво». В четверг, как обычно, приезжал мусоровоз, но в сумятице последних дней никому не пришло в голову убрать на место пустые баки. Машина остановилась, вышел папа, закатил баки в гараж. Снова сел за руль, я услышала, как опустилась гаражная дверь. Мне были видны они оба, но только от плеч и ниже. Темно-синяя юбка мамы чуть задралась, на коленях лежала сумочка. Они с папой держались за руки. Машина медленно выехала на улицу. Мне стало страшно.
Я сидела на кухне и ждала, не сводя глаз с часовой стрелки. В 17.43 раздался телефонный звонок. Папа звонил из морга, связь была пакостной, то и дело прорывались аккорды какой-то пошлой музычки. Я едва разбирала слова и все просила папу повторить.
— Личность установлена…
Сами слова я уже расслышала, но потребовалось невероятное усилие, чтобы уяснить их смысл.
— Цепочка пропала, — как-то неуверенно добавил папа, скорее спрашивая, чем утверждая.
Я представила себе тоненькую золотую цепочку с подвешенным к ней топазиком в изящной золотой оправе. Лила никогда ее не снимала. Цепочку сестре подарила я, на восемнадцатилетие, — три месяца подрабатывала нянькой, а деньги откладывала.
— Причина смерти установлена. Травма головы, нанесенная тупым предметом.
Тогда меня бесконечно удивила странная апатичность его голоса и тот факт, что страшное известие папа сообщил мне по телефону, а я ведь была дома совсем одна. Теперь, задним числом, понимаю: он был не в своем уме от потрясения и горя, в тот момент нельзя было ждать от него разумных действий. Вешая трубку, я думала о машине. Если бы в среду я дала ее Лиле, как та просила, изменилась бы цепь событий? Если бы я не зациклилась на треклятом визите к зубному, может статься. Лила была бы сейчас жива?
Однажды, силясь объяснить мне диковинное понятие мнимых чисел, Лила процитировала Лейбница[7], который назвал мнимое число «амфибией между бытием и небытием». После гибели сестры мне иногда казалось, что я застряла именно в таком состоянии. Всю свою жизнь я была младшей сестренкой. И вдруг в одночасье стала единственным ребенком. Родители, надо отдать им должное, изо всех сил старались поддержать мир и согласие в нашей семье, сохранить ту теплую атмосферу, которая царила в доме до смерти Лилы. В мире, где слову «семья», как правило, сопутствует определение «неблагополучная», нам здорово повезло — у нас была счастливая семья. Но как бы крепка ни была семья, какие бы усилия ни прилагали ее члены, чтобы перейти страшный рубеж и жить дальше, с горем справиться непросто. Наш дом был уже не тот, что прежде.