На улицах Толедо, закованного в древние крепостные стены, нет ни одного дерева. Улицы Кордовы тонут в зелени. Здесь впервые я увидел, как апельсиновые деревья растут вдоль тротуаров. На этих деревьях висело множество еще зеленых плодов. Другие улицы усажены олеандрами с белыми и розовыми цветами, а широкие бульвары — мощными пальмами с пудовыми гроздьями свисающих фиников. Очень мне хотелось узнать, кто собирает этот уличный урожай апельсинов и фиников, но спросить было не у кого.
И Кордова имеет свой Альказар — султанский дворец, который тридцать лет строили тысячи рабов. Что осталось от былого великолепия? Султанские сады с фонтанами, амфилады комнат с драгоценной мозаикой, сквозные галереи, мраморные кружева в гареме, гигантские термы, в которых во время купанья одалисок играли на флейтах слепые музыканты.
Множество легенд связано с Альказаром Кордовы. Здесь бродит тень красавицы Марии Падильи, возлюбленной Педро Жестокого, оживают истории «Тысяча и одной ночи»… Всё это в далеком прошлом, заброшено, никому больше не нужно. Это кладбище старины. Кордова умирает с величественным достоинством.
Поздно ночью я вернулся на площадь Гран Капитана. «Новио» прогуливались со своими подругами с ленивой грацией матадоров. Девушки, действительно, были здесь лучше, чем в Мадриде — смуглянки «моренас», стройные, с гибкой талией и жгучими глазами. Или мне так показалось в лунном, обманчивом свете? В. И. Немирович-Данченко, побывавший в этих местах в начале столетия, уже тогда писал: «Андалузянка стройна и легка, как газель, у которой она позаимствовала глаза, большие, полные неописуемого выражения»…
А вот как описывал севильянок, сто лет назад, Д. Григорович: «Походка их и приемы проникнуты чем-то неуловимо-быстрым, смелым, игривым, кокетливым; невообразимая миловидность и грация движений, с каким несколько раз в секунду женщина раскроет и сложит веер, уверенность во взгляде и поступи, — всё это, в соединении с красотою типа и выражением чего-то страстного в каждой черте лица и в каждом движении, делает их обольстительными выше всякого описания: при встрече с ними часто удерживаешься, чтобы не ахнуть; сердце невольно вздрагивает»… Олэ! Олэ!
У террасы кафэ, где я устроился на отдых, остановилась повозка, на которой было механическое пианино-шарманка. Старик завертел ручку… Нет, это была не «Санта Лючия». После нескольких вступительных аккордов полилась модная греческая песенка «Никогда в воскресенье» и мул, запряженный в повозку, как-то сразу поник головой, — должно быть песенка эта ему смертельно надоела. Старик сыграл ее дважды, всё крутил и крутил ручку своей шарманки, а в это время его компаньон, потомок мавров с небритым лицом разбойника, обходил столики, протягивал шляпу и говорил:
— Para los artistos! Para los musicos!
И в шляпу артиста и музыканта летели монеты.
Севилья
«Кого Бог любит, тот живет в Севилье»
Андалузская пословица
Старый открытый фаэтон, в который были запряжены две белые клячи, медленно вез нас по ночным улицам Севильи, усаженным высокими пальмами. Время от времени кучер оборачивался, тыкал кнутовищем в портал церкви или фасад дворца и что-то говорил, — мы ни слова не понимали. Должно быть, он гордился своим городом и показывал нам достопримечательности, но каждый из нас молча думал о своем. Я думал о севильянке Лауре из «Каменного Гостя» и слышал ее голос:
Приди — открой балкон. Как небо тихо!
Недвижим теплый воздух: ночь лимоном
И лавром пахнет; яркая луна
Блестит на синеве густой и темной.
Небо было тихо, теплый воздух недвижим и яркая луна блестела сквозь пальмовые ветви… Я знал, что такой Андалузии, как она изображена в «Кармен» не существует, что гитары и кастаньеты можно теперь услышать только в кабарэ и что севильянки больше не выходят на балкон для серенады. Как трудно было расстаться с этими милыми и привычными образами! Но ведь правда, — было в этой ночной прогулке по тихому, романтическому городу что-то особенное, чего я раньше нигде не испытывал. Где еще думать о Дон Жуане, как не в Севилье, где показывают его могилу? Может быть, под этим балконом в квартале Св. Креста Фигаро поджидал появления Розины. А по ту сторону Гвадалквивира, в рабочем предместье Трианы, Проспер Меримэ встретил работницу табачной фабрики Кармен… В севильской тюрьме по обвинению в убийстве сидел Сервантес. Под сводами королевского собора, который я завтра увижу, покоятся останки Христофора Колумба. Сколько образов, какая жажда ничего не пропустить, всё увидеть, всё запомнить, — навсегда, на всю жизнь!
* * *
Старый город освещен газовыми фонарями. Мы выехали на какую-то площадь. Говорят, в Севилье есть сто одиннадцать площадей. Кучер объявил, что дальше ехать нельзя: улицы в квартале Санта Крус слишком узкие для его экипажа. Он получил на чай и на прощанье показал дом с белым фасадом:
— Каза Мурильо.
В этом доме 3 апреля 1682 года умер Бартоломэо Мурильо, верный сын Севильи, украсивший церкви и музеи своего города светлыми и ясными полотнами, в которых сливалось божественное и человеческое начало. На этой площади Альфаро стояла церковь, в которой Мурильо был похоронен. Наполеоновские войска церковь сожгли и в огне погибло всё, включая и гробницу, но севильянцы говорят, что прах великого художника здесь, в земле, под плитами этой площади.
Ворота дома Мурильо были открыты. Мы вошли в патио, — такое небольшое, что для фонтана или дерева в нем не нашлось места, а было только несколько горшков с цветами. Внутренняя лестница вела наверх, в жилые квартиры, но мы не решились идти дальше. Казалось, в этот час в доме не было ни души.
Видел я улицы-коридоры в константинопольской Галате, в старой Венеции и в Толедо, но таких живописных переулков и тупиков, как в этом квартале Св. Креста — встречать еще не приходилось. Со стен свешивались глицинии и ползучие розы. Газовые фонари придавали белым фасадам домов и окнам за железными решетками какую-то особенную нереальную атмосферу театральной декорации. В былые времена под окнами этими простаивали ночи напролет, завернувшись в плащи, севильянские «новио», занимавшиеся по местному выражению «ощипыванием индейки», т. е. весьма платоническим ухаживанием за дамой своего сердца, отделенной от страдальца кованой решеткой. Теперь ухаживание приняло менее романтические, но более доступные формы: в распоряжение молодых людей предоставлены все городские парки и сады Альказара.
Мы долго бродили по лабиринту еврейского квартала — без плана, без цели, наслаждаясь прохладой и синевой ночи. Послышалось стройное пение нескольких голосов. На площадке, засаженной акациями, у фонтана, расположилась группа подростков. Они пели «фламенко» и ритмично били в ладоши.
Почти каждый вечер нас возили в кабаре, на пение и танцы «фламенко» и если я до сих пор об этом не писал, то только потому, что из всех испанских впечатлений выступления этих профессиональных и не всегда хороших артистов казались мне самыми слабыми. Я знал Аржантину и Кармен Амайю, видел на сцене Аржантиниту, Хозе Греко, Антонио и Росарио, лучших испанских танцоров и певцов в мире. Чем могли поразить кабаретные артисты Мадрида, Кордовы или Севильи, по пять раз в вечер устраивающие свои получасовые сеансы для торопящихся туристов? Но эти мальчики на площади пели и били в ладоши для себя. Это была Испания настоящая, не выдуманная и не для богатых иностранцев.
* * *
Утром меня разбудил веселый трезвон колоколов. Был день Вознесения и только выйдя на улицу я понял, что пропустил нечто важное: только что закончилась большая церковная процессия, и широкое авеню было черно от людей, расходившихся от собора по домам. Какая досада! Нас не предупредили, что в это утро статую Богородицы вынесут из собора под бой барабанов, звуки труб и церковные песнопения, что весь день Она проведет в главном алтаре собора и лишь вечером вернется в свою капеллу. А я так хотел послушать «Саетас», — народные гимны в честь Мадонны, которые импровизируют уличные певцы. В мотивах их причудливо переплетаются заунывное пение муэдзина с минарета и рыдания синагогального кантора. Знаком я был с этими «Саетас», по замечательной пластинке, напетой Рафаэлем Ромеро.