От Плаза Майор пошел я под аркой куда-то вниз, по лестнице, свернул в улочку, — такую узкую, что балконы верхних этажей почти соприкасались, повернул налево, направо, и скоро потерялся. Торопиться было некуда, всюду сновали люди, «пасео» было в полном разгаре.
В барах нельзя было протиснуться к стойке. Остро пахло оливковым маслом. В окнах трактиров для приманки посетителей висели окорока, связки чеснока и красного лука. Я видел детей, которые стояли в барах, рядом с родителями, и тоже что-то закусывали и пили красное вино… Другие дети играли в ловитки на площади, посреди пыльных акаций. Никто не обращал на них ни малейшего внимания, хотя был второй час ночи. Матери сидели на скамьях, наслаждаясь прохладой. Именно на этой площади подошла ко мне молодая цыганка с младенцем на руках. Она быстро и певуче заговорила, протягивая руку. Я понял только, что она просила милостыню «Пор Кристо крюсификадо», — во имя Христа Распятого. Получив несколько пезет она продолжала идти за мной, и теперь уже предлагала погадать, и всё быстро и скороговоркой говорила о какой-то сеньоре, которая, должно быть, сохнет от любви ко мне, — мне почему-то показалось, что цыганка явно не имела в виду сеньору Седых.
В два часа утра я вышел на Пуэрта дель Соль, где нашел такси. Было немного стыдно ехать домой так рано, — город жил полной жизнью, мадридцы «убивали ночь». По дороге попался мне странный человек: с палкой, в адмиральской фуражке, в кожаном переднике, обвешанном тяжелыми ключами.
В конце улицы кто-то стоял перед запертыми воротами, нетерпеливо хлопал в ладоши и кричал во весь голос:
— Серено! Серено!
Человек в адмиральской фуражке и был этот «серено», ночной сторож, отпирающий двери и ворота запоздалым гулякам. У жильцов старых домов ключей нет, да и как возьмешь с собой на прогулку ключ весом в два-три фунта? Позже, каждую ночь, во всех городах, видел я этих людей, обвешанных ключами, — что-то очень далекое, дошедшее до нас из глухой испанской старины.
Прогулки по Мадриду
Art is long and time is fleeting.
«A Psalm of Life» Longfellow
С утра к музею Прадо направляются караваны автокаров с туристами. У входа их сортируют по национальностям. Отдельными группами идут испанцы, итальянцы, французы, немцы, американцы. Гиды на всех языках дают объяснения:
— The Spanish Art…
— L’Art Espagnol…
— L’Arte Spagniola…
— Die Spanisohe Kunst…
Американский гид оглядывает своих, немного растерянных питомцев, и хладнокровно сообщает:
— Пожалуйста, не задерживайтесь у картин и не отставайте. Помните: у нас ровно один час двадцать минут на осмотр Прадо.
Один час двадцать минут на Прадо, который можно изучать годами! Туристы отважно устремляются вперед. Мимо пролетают полотна Веласкеза, Гойи, Мурильо, Зурбарана, Рибера, — бесчисленные Распятия, снятия с креста, мученичества святых, Мадонны с лицами андалузских красавиц… Минутная остановка перед полотнами Греко, с его стилизованно-удлиненными фигурами святых. Почему Греко всегда удлинял свои модели? Стремление ввысь, отрыв от всего земного, или, как предполагают некоторые критики, попросту зрительный дефект художника, астигматизм?
Греко родился на Крите, звали его Доменико Теотокопули. Кто помнит настоящее имя Эль Греко, ставшего самым национальным из всех испанских художников? Есть в его полотнах какая-то мистическая взволнованность. Шестнадцатый век, Ренессанс, но в полотнах Греко заложено уже всё, что триста лет спустя нашли импрессионисты, а его секрету ярких синих, желтых и серых тонов мог бы позавидовать любой художник-модернист. Он открывает дорогу Сезану и Ван Гогу. Сегодня техника и краски Греко потрясают, но больше не удивляют и не могут вызвать протеста. Какое это было откровение для его времени, каким революционером и безумцем казался он людям Возрождения, воспитанным на классической красоте и гармонии Микеланджело, Рубенса или Тициана!
Душа Греко уходила в небеса. Его современник Веласкез твердо стоял ногами на земле и отлично уживался при дворе Филиппа IV, — король был таким великим любителем живописи, что не останавливался даже перед кражей картины, если она ему нравилась. Веласкез имел свои апартаменты и мастерскую при дворце и его третировали, как всех куртизанов, — осыпали милостями и золотом, но при случае могли напомнить, что художник всё же принадлежит к дворцовой челяди. Правда ли, что Веласкез поставлял своему коронованному покровителю красавиц в его павильон в Буон Ретиро? Когда Греко умер, Веласкезу было всего шестнадцать лет и он учился в севильской мастерской художника Пачеко. Позже Пачеко женил талантливого ученика на своей дочери. В это время в Севилье учился другой шестнадцатилетний юноша, сын простого крестьянина, кампесино Зурбаран, который всю жизнь будет писать инквизиторов, аскетических монахов и святых с пергаментными лицами. Зурбаран продолжал творчество Греко и Рибера, художника испанской инквизиции, мастерство которого ужасает своей холодной и жестокой реальностью. Веласкез не увлекался религиозными сюжетами. Он принес в испанскую живопись какой-то особенный реализм и «чувство спектакля», — чего стоят в Прадо его «Ткачихи» или «Трактирные и кухонные сцены»! У Веласкеза кисть твердая, рисунок точный. Его Филипп IV в охотничьем костюме или Дон Хуан астурийский не столько портреты, сколько исторические картины. Он был придворным живописцем, писал королей, но охотно брал моделями карликов и шутов — здесь маршалу двора незачем было льстить и проявлять дипломатию, — он мог показать человеческую сущность, скрывавшуюся за уродливой внешностью модели.
В истории народов случаются чудесные эпохи.
Пушкин, Лермонтов, Гоголь были подарены России одновременно. Возьмите начало семнадцатого века в Испании, период расцвета живописи и литературы. Греко, Рибера, Зурбаран жили в одно и то же время. В 1618 году умер Сервантес, а два года спустя в севильской церкви крестили малютку Мурильо. Никогда больше в испанской истории не повторится этот «Золотой век», как в России не повторятся одновременно Пушкин, Лермонтов и Гоголь… Не только в Прадо, но в любом большом музее или соборе Испании висят полотна Мурильо, этого сладчайшего художника, любимого живописца мягких и чувствительных душ. Мурильо любил рисовать детей севильской улицы, — нищих, в лохмотьях, голодных, — таких, каким он был сам в детстве, когда бродил по набережным Гвадалквивира, прося милостыню и подбирая арбузные корки. Еще будучи ребенком он нашел источник для пропитания: на дощечках рисовал Богородицу Гваделупы и продавал иконки матросам, уходившим в плаванье… Его Мадонны слишком красивы, его изображения Христа чрезмерно женственны. И всё же, с полотен Мурильо льется какой-то нездешний свет и особая чистота, — никто не умел так поразительно изображать небесные видения, может быть потому, что он был глубоко верующим человеком, и вера его доходила до галлюцинаций — ему казалось иногда, что он беседует с Богородицей и ангелы дописывают за него полотна. Однажды в Севилье Мурильо застыл в церкви перед «Снятием с креста» Пьера де Шампаня… Час был поздний.
Привратник хотел закрыть церковь и дотронулся до его плеча.
— Сеньор, я иду запирать двери. Пора.
— Оставьте меня. Я хочу дождаться, когда Святое Семейство снимет тело Спасителя.
* * *
— Лэди и джентльмэны, возвращает нас к действительности гид, прошел уже час, а мы еще не видели залы Гойи.
Неужели прошел целый час? Да, чувствуется усталость, уже меньше реагируют посетители на единственные в мире шедевры, собранные в Прадо… Ах, вот они, два знаменитых портрета одетой и раздетой Махи, «Маха вестида» и «Маха денуда»! Перед ними теснится такая же толпа, как перед Джиокондой в Лувре. Когда-то считали, что безумец Гойя уговорил позировать для этих двух полотен свою возлюбленную, герцогиню Альба. Нет, позировала не герцогиня, но Гойя мог это сделать, — такая вещь была вполне в характере этого человека. Он подбирал на улицах Севильи красивых гитан, приводил их в студию и писал с них лики святых. Гойя был последней вспышкой кастильского гения, последним большим испанским художником восемнадцатого века. После его смерти прошло сто лет, прежде чем в мире появился следующий гениальный испанец — Пикассо.