— Я думаю, я даже уверен, что эти значки означают «ка сувай», что значит «дикий бык», — сказал он.
— Дикий бык! — восхищённо откликнулся писец. — Давай подумаем об этом! Где ты это узнал? Как смог запомнить?
— Ну, я просто...
Инацил не слушал, он копался в ящике, набирая глину для упражнений. Тот с облегчением прервал свой ответ. Он действительно очень любил Инацила, но существовали вещи, о которых можно было говорить только с очень немногими, и маленькая галера была именно такой вещью. Только ночами, оставаясь в одиночестве за плотно закрытой дверью, он доставал её, поднимал и опускал маленькие паруса, гладил одного за другим деревянных моряков, тоскуя по Египту, которого даже не помнил. Затем опять прятал в сундучок с одеждой, где она жила среди туник и рубах, и только потом отпирал свою дверь. Мысль о том, что Эгиби мог бы как-то ночью случайно войти и увидеть её, была невыносимой. Он не подумал, показывая Инацилу слова «ка сувай», не сообразил заранее, как объяснить, откуда он их знает. Это было имя галеры «Дикий бык» — Тот никогда, никогда не сможет этого забыть, потому что эти слова назвал ему Яхмос. Яхмос был капитаном такого корабля, когда был молодым.
Писец согнулся над своим столом, весь поглощённый копированием иероглифов, его бородатое лицо было счастливым, как у ребёнка. Поняв, что Инацил совершенно забыл о нём, Тот тихонько пошёл к воротам. Он хотел вспомнить побольше о Египте, о красивом садике, который когда-то знал, о Яхмосе и госпоже Шесу, о том, кем они могли быть. Иногда он спрашивал себя, не могли ли они быть его родителями, но думал, что это не так — ведь Яхмос был очень-очень старым, а госпожа Шесу — красивой и молодой, самой красивой в мире. Он был почти уверен, что госпожа Шесу к тому же носила диадему, как царица или царевна... Ну вот, опять эта дурацкая мысль о его происхождении! Каждый раз из глубины его сознания всплывало нечто подкреплявшее её — вроде колонны со стражником, о которой он вспомнил несколько минут назад. Но разве стражники могли быть только во дворцах, разве только царицы носили короны? До чего же плохо было не помнить. Эгиби без труда вспоминал события, случавшиеся, когда ему было пять-шесть лет, и Калба, и другие. Тоту удавалось вспоминать лишь клочки из лет, предшествовавших его путешествию через пустыню по дороге в Вавилон; даже лица караванщиков затерялись в спутанных воспоминаниях о страхе и одиночестве. Словно это долгое ужасное странствие прорвало ткань его жизни, которую невозможно залатать, и это отделило его от ранних лет, пропавших, как будто и не бывших. У него была только игрушечная галера, доказывавшая, что не вся его жизнь прошла в Вавилоне.
Выйдя из внутреннего двора на залитую ослепительным светом улицу, Тот обнаружил терпеливо ожидавшего Калбу.
— Ну, наконец-то! — воскликнул толстячок, отвалившись от стены. — Я уж думал, что ты проболтаешь со стариком Собачьей Мордой весь день.
— Я думал, что так оно и получится, — ответил Тот и задумчиво добавил: — Знаешь, не стоит называть его Собачьей Мордой. Он не такой уж плохой. По правде говоря, мне кажется, что я его даже люблю.
— Ладно, но имя всё равно ему подходит. Вот, бери финиковый пряник. «Напомни-ка, мальчик, как тебя зовут — Тот? Дот?» — Калба так похоже передразнил наставника, что Тот не смог удержаться от смеха. Он с благодарностью схватил пряник, который, проведя полдня у мальчика в кушаке, оказался слегка помятым, но не стал от этого хуже.
— Спасибо, дружище. Пошли отсюда. — С ловкостью, объяснявшейся большой практикой, мальчики увернулись от запряжённой осликом тележки и направились домой вдоль высоких храмовых стен. После тени внутреннего двора солнце беспощадно палило, обрушиваясь на выгоревшие добела стены, на тучи вездесущей пыли, на яркие одежды рабов, нищих, погонщиков ослов и землекопов с каналов. Через две улицы впереди в просветы между домами ослепительно засверкал Евфрат. Впереди вздымались семь гигантских ярусов Этеменанки. Нижний был окрашен белым, следующий — алым, над ним цветовым крещендо устремлялись к небу чёрный, белый, огненный, серебряный и золотой ярусы. Тот поднял глаза к вершине, но, ослеплённый солнцем, смог бросить лишь короткий взгляд на венчавшую её золотую святыню и, как всегда, изумился тому, что люди своими руками и крошечными инструментами смогли создать такую великолепную вещь. Действительно, крыша святыни там, в вышине, упиралась в небеса — по крайней мере была так близка к ним, что боги иногда опускались и прогуливались по балконам. Только представить себе, что если бы кто-нибудь вскарабкался по всем этим лестницам и пандусам и укрылся на самой вершине, то мог бы увидеть Эа, и Энлиля[103], и Ана, и серебристого Сина[104], луну, с его детьми — Шамашем, солнцем, и Иштар[105], прекрасной владычицей звёзды, прогуливающихся рядом и державших между собой совет...
В дверях показалась фигура, и рука шестнадцатилетнего брата Эгиби вернула Тота к действительности.
— Где ты шлялся столько времени? — раздражённо спросил Эгиби, вновь отталкивая Тота. — Другие ученики давно пришли.
— Я не мог ничего поделать. Меня задержал Инацил.
— Он задержал тебя? Почему? Ты опозорил моего отца плохой работой?
Тот сдержал крутившуюся на языке сердитую отповедь, вовремя вспомнив о необходимости уважать старшего брата.
— Нет, — спокойно сказал он. — Писец похвалил мою работу и размер моих ушей.
Эгиби, имевший очень маленькие уши, залился румянцем.
— Это ты так говоришь, — усмехнулся он.
— Это правда. Я там был и всё слышал, — вставил Калба.
Эгиби надменно посмотрел на него и решил сменить тему.
— Ну, пусть будет так. У меня для тебя поручение. — Порывшись в кушаке, он вытянул серьгу. — Вот. Моя мать послала тебя отнести это Мурашу в починку. Нужно переставить самоцвет.
«Нанаи больше моя мать, чем твоя, сын рабыни!» — сказал Тот про себя. Вслух же он пробормотал:
— Готов спорить, она велела это сделать тебе самому.
— А я велел тебе. У меня есть другие дела.
— У меня тоже! Я весь день был в школе, и в моём животе пусто, как в голове новичка.
— Ничем не могу помочь. Бери и проваливай. — Бросив безделушку так небрежно, что Тот еле-еле смог её поймать, Эгиби скрылся между домами, оставив младшего брата препираться с пустотой.
— Братья — это бич Божий, — сочувственно заметил Калба.
Тот пожал плечами, рассматривая серьгу, которую часто видел качающейся у гладкой щеки Нанаи, и направился в пыльный торговый переулок, спускавшийся к реке. Пламенный лик Шамаша ослепительно отражался в воде. Прищурив глаза, Тот взглянул в небо, вспомнив свою прежнюю смешную мысль, что если он достаточно пристально вглядится в этот блестящий шар, то увидит там своего деда. Его дед! Во имя Эа, где он набрался такой чуши? Это было самое странное из всех странных представлений, которые он принёс с собой из Египта. Он был рад, что ни разу никому ничего не сказал об этом: люди, конечно, подумали бы, что он притязает на родство не только с царями, но и с самими богами! А на это не могли претендовать даже цари. Боги были богами; люди были только людьми, бедняги. Каждый день, каждую минуту им напоминали об этом.
— Вон там квартал кузнецов, — показал Калба. — А Мурашу должен быть где-то поблизости.
Вновь обратившись к насущным делам, Тот огляделся. Они уже прошли рынок ткачей и вышивальщиков; сплошной ряд прилавков, завешанных великолепными вавилонскими тканями, уступил место ряду речных пристаней, за которыми располагался следующий рынок и кузницы. На ближайшей пристани мальчики остановились посмотреть на разгрузку двух каменных плит — редкости для Вавилона. Стража из двенадцати касситских[106] солдат собралась вокруг большой повозки, чтобы обеспечить доставку дорого материала к месту назначения.