Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Эта палата называется послеоперационной. Здесь, когда женщина не воет, слышен постоянный гул — от вентилятора, от какой-то аппаратуры, в общем, от всего, что считается бесшумным, но таковым не является.

Уаааааааааааааа…

— Простите, — обращаюсь я к расхаживающей медсестре, когда она оказывается неподалеку. Медсестра останавливается. Мне кажется, она красива, но точно не знаю, потому что она ни разу не улыбнулась.

— Слушаю.

Она высокая, худая, плоскогрудая, лицо гладкое, как у ребенка, и ни намека на улыбку. Не сказать, что она невежлива или необщительна, напротив, очень мила, хорошо знает свое дело. Вот только не улыбается.

— Так и полагается, чтобы эта женщина кричала? — спрашиваю.

Медсестра не улыбается.

— Так и полагается.

У нее маленькие голубые глаза, взгляд отсутствующий. По акценту — полька или кто-то из славян.

— То есть, так делают все? Я тоже кричал? — спрашиваю.

Медсестра подходит ближе. Лицо ласковое, но улыбки нет.

— Нет. Вы лежали тихо-тихо.

Потом, раз она уже здесь, записывает что-то у себя на листах. Смотрит на флаконы, подвешенные к треногой подставке возле моей кровати, проверяет капельницу, снова записывает что-то. Она левша.

— А лежать тихо-тихо это нормально?

— Да, — говорит она, — это тоже нормально.

По палате снова разносится вой.

Медсестра смотрит на меня. Понимает, что улыбка была бы сейчас в самый раз, учитывая ситуацию, но, похоже, она сдерживает ее усилием воли. Возможно, у нее некрасивые зубы.

— Она на снотворных, — объясняет. — Сейчас ей что-то снится.

И уходит.

Мне же ничего не снилось, я в этом уверен. Мне никогда раньше не делали общий наркоз, и должен сказать, что это фантастика. Во-первых, все самое главное происходит, пока ты спишь, но и потом тоже прекрасно: ты медленно, спокойно возвращаешься к жизни уже в этой палате, и неважно, что покой этот — искусственный, вызванный химией. Я уже час как проснулся, и мне хорошо, ничего не скажешь. Голова светлая, нет ни боли, ни дурноты, только жутко хочется есть, но голод здесь тоже, как ни странно, приятен, похож на тот, который испытывал ребенком. Я уже успел спросить у сестры, сколько мне предстоит здесь прозябать, она сказала “недолго”. Но я спрашивал просто из любопытства: не то, чтобы мне хотелось выбраться отсюда поскорей.

Уаааааааааааааа…

Дело в том, что я пришел в себя сразу же, едва открыл глаза, и со мной произошла удивительная вещь, над которой я до сих пор не перестаю раздумывать. Не знаю, назвала бы медсестра и это нормальным, но я наблюдал, как ко мне возвращается сознание: я чувствовал, как в меня вливается отдельными блоками память из какого-то места, куда ее припрятала анестезия. Это было непохоже на утреннее пробуждение, когда стоит открыть глаза, и ты мгновенно становишься тем, кто ты есть: это был процесс медленный и постепенный, как когда включаешь компьютер, и он начинает грузить то, что ему требуется для работы — программы, информацию, память, — выуживая все это в определенном порядке с жесткого диска. Ты при этом воспринимаешь свое сознание не как единое целое — монолитное, все собой заполняющее, — а как цепочку, составленную из отдельных самосознаний. Точно также переезжая обратно в свой дом, из которого ты на некоторое время съехал, ты смотришь, как грузчики ставят вещи, одну за другой, на место: в конце концов все принимает прежний вид, но для этого нужно время, и в течение этого времени ты впервые замечаешь, что за книжным шкафом, оказывается, есть стена.

Начало было удивительным: ощущение наготы. Я обнаружил, что под зеленым балахоном на мне нет ничего, и первый фрагмент прошлого, всплывший у меня в голове, был воспоминанием о том, что, надевая балахон, трусы я с себя не снимал; первое рассуждение, на которое я оказался способен, было поэтому такое — значит, кто-то их с меня снял. Это было начало, это было раньше всего, раньше, чем я вспомнил, как меня зовут и как я здесь оказался, раньше, чем увидел гипсовую повязку, фиксирующую плечо и руку, раньше, чем обнаружил бинт, закрывающий мне левый глаз; в течение какого-то неопределенно долгого времени я был лишь этой простейшей формой жизни — чувством наготы, воспоминанием о надетых трусах и пониманием, что они с меня сняты.

Следом стали всплывать мои беды, одна за другой: Анна мне изменила. Мой отец умер. Я попал в аварию. Получил перелом. Меня прооперировали. И так далее. Они всплывали, занимали свои места в первом ряду, но не несли с собой никакого чувства несчастья, никакой боли — наверное, это от лекарств, от искусственного сна. Не было и горького осадка, как бывало в прошлом после всяких неприятностей, воспоминание о которых тоже вскоре пробудилось, может, чтобы я сильнее почувствовал разницу: я встаю утром после того, как “Ювентус” проиграл “Аяксу” финал Кубка чемпионов, после того, как меня бросила Илария Ортони, после сокрушительного проигрыша от Тавеллы на турнире в Лугано, после кончины моего отца…

Только после этого явились так называемые факты и первые образы. Анна: ее смуглое, сияющее лицо; факт, что она — моя жена; убежденность в том, что я ее люблю. Франческино: счастье иметь сына; его продолговатая, перепуганная мордашка, похож на меня. И моя мать: ее зеленые глаза, в которых легко вспыхивает тревога, ее поразительное сходство с Софи Лорен, ее хрупкость в моих объятиях. Мой отец: его отстраненность, строгость, моя неспособность ладить с ним даже взрослым; его труп в генеральском мундире, тоже какой-то далекий, в открытом гробу, весь в цветах; безумное известие, что все было неправдой, что он был русским, коммунистом, агентом с секретным заданием…

Потом, мало-помалу вернулось и все остальное, поочередно, пока я снова не стал Джанни Орзаном, в полном сознании и со зверским аппетитом. На все это понадобилось, полагаю, с четверть часа, но когда моя жизнь еще только заканчивала загружаться — ибо, в конечном счете, именно это и происходило, — я уже начинал жить ею и раздумывать над ней, как Пиноккио, который бросается наутек, когда его еще не до конца доделали. И тогда сильнее боли, которую мне причинило письмо Анны, сильнее беспокойства о своем здоровье и будущем, меня пронзило то новое, что принесло с собой это пробуждение, та перемена, которую оно обозначило: мой отец был русским, был коммунистом, был агентом с секретным заданием. Никакого сомнения, никаких вопросительных знаков. Ко мне продолжали возвращаться воспоминания и факты, которые этому противоречили, однако само это утверждение неожиданно, но непререкаемо воздвиглось в центре всего, как будто всегда там и было. И тогда передо мной встал вопрос: когда это произошло? Как это произошло? Я стал прокручивать в памяти последние часы перед прочерком наркоза, проведенные с Джанни Больяско, и то непобедимое чувство близости, которое во мне возникло — все, что случилось, начиная с той минуты, когда он похитил меня из кишащей полицейскими больницы, и до того, как перед его лицом захлопнулась дверь операционной в клинике, куда он меня увез, сдав на руки докторам, которых он знал и для которых он был Джанни Костанте, как на его кредитной карточке. Ответ нужно было искать там, в этих нескольких часах.

Ибо вчера этот человек взял меня на руки второй раз в жизни, спустя почти тридцать лет после первого раза, в Амстердаме, где тоже была авария, и отнес меня в свой пропахший табаком внедорожник, поставленный в третьем ряду, и довез до этой клиники, на другом конце Рима, и по дороге остановился на перекрестке, где случилась авария, вышел, поднял мою “Веспу” с тротуара, сердобольно запер на цепь у фонаря, подобрал ключи, документы, шлем, достал даже книгу Карвера из разбитого багажника, и не оставлял меня ни на минуту, пока меня осматривали врачи, сперва плечо, потом глаз, потом снова плечо, хватал своими толстыми пальцами рентгеновские снимки, рассматривая на свет перелом ключицы, разрыв связок под вопросом и трещины в ребрах, и обсуждал с врачами мое состояние, сообщив мне потом их вердикт, а именно, что оперировать меня будут завтра, и плечо, и глаз сразу, что операция несложная, но все равно ответственная, и что он добился, поторговавшись, существенной скидки и тем самым все расходы покроет моя страховка, хотя она не распространяется на эту клинику. Все это он проделал, не спрашивая у меня ни слова, а только ставил в известность о свершившемся факте, хотя вряд ли представлял, какая каша была у меня в голове и как мне был нужен кто-то, кто принимал бы за меня все решения. Никто прежде не брал меня под такую решительную, такую полную опеку, и действительно я помню, что в этот, наверно, самый скорбный момент моей жизни его присутствие придавало мне чувство уверенности, какого я никогда не испытывал. Вот, думал я, мне назначили внешнее управление, как фирме на грани банкротства, и я могу отдаться на волю взбесившегося времени, между тем как он простит Анну, спасет от катастрофы мою семью, допишет за меня книгу, приведет в порядок мой банковский счет, уладит все дела с наследством моего отца и с дорожной полицией и еще выберет денек, чтобы заскочить в Австрию, проведать того парнишку в коме и обнять за меня его мать…

41
{"b":"252254","o":1}