Я пошел в библиотеку. Она не отличалась от остальных зданий: длинных, узких, высоких. Мне интересно, о чем думал архитектор, рисуя проект больницы. За две секунды я понял, что библиотекарь на своем месте давно и навсегда. Мне вдруг стало страшно от мысли, что психиатрия не точная наука и вылечить удается не всех. Я вообразил себя через пятьдесят лет – бледным, заросшим, истосковавшимся по свободе. Я отчаянно надеялся на то, что Лейтнер все-таки профессионал. Медбрат, который меня сопровождал, обратился к библиотекарю по фамилии, поприветствовал его, однако тот не ответил. Тот вынимал из коробок книги и складывал их в две стопки. Одну книгу никак не мог пристроить. Спросил у меня, что я хочу почитать, внимательно оглядел мою форму, понял, что я преступник, поправил очки и отправился в путешествие вдоль полок. Вернулся с экземпляром «Преступления и наказания» и положил книгу передо мной, словно хороший бакалейщик, отыскавший нужную приправу.
Почему люди пишут? Часто из глухого тщеславия. Люди гордятся своим горем и хотят разделить его с человечеством, потому что ноша слишком тяжела. Думаю, еще люди пишут, когда не находят поддержки у семьи: тогда семья, в какой-то степени, источник всех несчастий. А читатели дают иллюзию духовной близости в дышащем пространстве, а не в тесном кругу семьи. Иногда пишут с целью оставить о себе память. Но чем жизни писателей лучше жизней других? Порой книга от издателя сразу же попадает в объятия скуки, а то и на помойку. Я знаю, почему я пишу. Я просто хочу догнать поезд человечества.
Достоевский тот еще фрукт. Я лег на узкую кровать, которая мне не по размеру. И погрузился в Достоевского. Я осилил около двадцати страниц, прежде чем пришли дурные мысли. В смятении я провожу часы, не замечая времени. Иногда всё заканчивается сильнейшим оргазмом. Иногда я засыпаю, воображая удовольствия, которые мог бы ощутить.
17
Лейтнер хорошо смотрелся бы в правительстве, среди людей президента Кеннеди. Он выглядел уверенным, в меру расслабленным, в модных очках. Глядя ему в глаза, невозможно было усомниться в том, что демократы спасут мир. Бежевая легкая куртка «Баракута»[34] придавала облику спортивности. Короче, доктор Лейтнер был членом того самого племени, которое мой отец ненавидел еще со времен операции в заливе Свиней[35]. Мой отец так и не простил им предательства, когда они оставили своих товарищей из спецподразделения подыхать на кубинском пляже лишь потому, что кому-то во время высадки не хватило смелости попросить помощи у авиабригады. Отец говорил, что не припомнит подобных подстав со стороны властей за всё время своей военной службы. Позже этот богач, вальяжно развалившийся в Овальном кабинете с сигарой в зубах[36], дорого заплатил за свое решение и за каждую жертву! Так мой отец рассуждал за покером со своими друзьями по армии, выжившими и оставшимися в Хелене после демобилизации. Разумеется, трое из них соглашались с ним и от души честили сволочного президента, предрекая ему адовы муки.
В первые месяцы терапии Лейтнер совсем не говорил со мной о бабушке с дедушкой. А когда я упоминал о них, слушал меня с отсутствующим видом, словно речь шла о чем-то второстепенном. Ни смерть моих стариков, ни ее обстоятельства дока не интересовали. На первом сеансе он установил правила игры. Спросил, люблю ли я шахматы. Дедушка научил меня базовым ходам; вряд ли можно сказать, что я его отблагодарил, прострелив спину и голову, но что было, то было.
Воспоминание о дедушке и шахматах привело меня в крайне неустойчивое эмоциональное состояние. Я сказал Лейтнеру, что сожалею об убийстве. Док сделал исключение и спросил, сочувствую ли я дедушке. Я не очень понимал, что такое сочувствие. Лейтнер объяснил, что это способность поставить себя на место другого человека и понять, что он чувствует. Вопрос меня удивил. Как я мог поставить себя на место дедушки? Как можно поставить себя на место трупа? Десятую долю секунды до выстрела дедушка был дедушкой. Просто стариком, который выгружал из машины продукты. О чем он думал? Скорее всего, он думал: «Не забыл ли я чего-нибудь по списку, который жена составила? А то она будет орать. Хотя она в любом случае будет орать, криком обозначая свою территорию». Возможно, он думал о вкусном обеде, о том, как откроет бутылочку своего любимого пива, или о том, как вечером будет работать в саду. Он также мог думать обо мне, о том, что мой отец, произведя меня на свет, не преподнес ему подарок, или о том, что бабушка со мной слишком сурова и надо ей об этом сказать, но страшно ей об этом говорить, совать нос не в свои дела: ведь старуха не ровён час отравит вечерние часы отдыха, часы пенсионного блаженства. А через десятую долю секунды дедушка, погруженный в раздумья, уже не дедушка. Он ничто. Мертвец.
Я спросил у Лейтнера, где тут место сочувствию. Сочувствуют лишь тому, кто знает, что умрет. Мой отец говорил, что видеть смерть друзей легче, чем видеть их предсмертные муки: «Клянусь тебе, Эл, они взглядом звали на помощь свою мать! Словно потерявшиеся дети». Однако между последней мыслью дедушки и его смертью не прошло и секунды.
Я победил Лейтнера, он замолчал. Только поставил между нами на табурет шахматную доску. Я воспользовался минуткой и спросил о его планах на выходные. Док засомневался, стоит ли отвечать пациенту на личные вопросы. Впрочем, молчание длилось недолго:
– Я купил себе «Харли» пятьдесят седьмого года – и собираюсь задать ему жару.
Я не верил своим ушам. Док понял, что произвел впечатление.
– А какая модель?
– XL Sportster [37].
– Какого цвета?
– Кремовый с золотым. Матовый. Объем двигателя – девятьсот кубических сантиметров. Трансмиссия встроена в картер.
Он почувствовал, что я в шоке.
– Ты воодушевлен?
Я подумал и предложил другое определение:
– Заинтересован. Но не воодушевлен. Когда человек воодушевлен, что-то влияет на его эмоции, занимает его долгое время. А меня ничто не занимает долгое время. Я тяжеловес, быстро выдыхаюсь. Сейчас я рад обсудить с вами мотоцикл, но если бы дискуссия продолжалась, я бы устал и отвлекся. Понимаете?
– Да.
Тем не менее я рассказал ему о своих недавних приключениях с новым мотоциклом. И о мотоцикле, который отец перевез из Форта Харрисон[38] в Хелену еще до конца войны. Одноцилиндровый мотоцикл тридцать четвертого года. Я добавил, что хотел бы забрать старый мотоцикл, когда выйду из больницы, не говоря уж о новеньком, который постепенно покрывается плесенью в полицейском гараже. Я даже окончательно осмелел и спросил, не может ли док забрать мой мотоцикл, поскольку мне больше некого попросить. Он решил, что это неоднозначная просьба, но обещал подумать.
Мы долго обсуждали мотоциклы и дальние дали. Я признался, что мне не хватает и того, и другого; но самое грустное – обидное до слез – заключается в том, что взаперти, в больнице, мне лучше. Я рассказал о том, как в возрасте одиннадцати или двенадцати лет работал помощником кузнеца на ранчо в тридцати двух километрах от Хелены; мать меня заставила. Лошадиные копыта, как женские руки, многое говорят об их обладателе. Док тоже кое-что знал о лошадях: его дедушка держал нескольких для состязаний в коротких забегах на севере Калифорнии, рядом с Маунт-Шастой, – там, где я обменял машину-развалюху на прекрасный байк «Индиан».
Вслух я заметил, что у меня с доком много общего. Разумеется, док не убивал своих бабушку с дедушкой и не страдал психическим расстройством. Судя по обручальному кольцу, дома его ждала жена и, наверное, даже дети. Хотя в пятнадцать лет рано ставить на себе крест, я не сомневался в том, что семья мне не светит. Впрочем, об этом я Лейтнеру не сказал. Безнадежность и одиночество вздымались передо мной, как бурый медведь в лесу Аляски. Я не грустил. Во всяком случае, не больше, чем гомосексуалист, осознавший, что никогда не увидит влагалище: так уж сложилось – о чем сожалеть?