Но ему хотелось, чтобы эти ребята уже сейчас видели в нем не только командира, а старшего товарища, чтобы они не смотрели ему в рот. Но как добиться этого? Многие считали его замкнутым человеком, даже сухарем. Даже Нечаев. И это, говоря по совести, было ему обидно. Разве его вина, что он такой? Не умеет он рассказывать веселые истории, балагурить, распевать песни. Да и неловко ему выворачивать себя наизнанку. Кому интересно знать, чему он радуется, чем огорчен? Кто он такой, чтобы люди интересовались его персоной?
К себе он относился критически, даже чуть–чуть насмешливо. Он знал свои недостатки и слабости. И это помогало ему в самые трудные минуты жизни. И тогда, когда все валилось из рук, и тогда, когда ему казалось, что трудности уже позади и другой на его месте стал бы праздновать победу, гордясь своим умом, своей проницательностью. Тут он и начинал спорить с самим собой, подтрунивать над «следопытом Мещеряком», называя его то Пинкертоном, то Холмсом, и даже радовался, когда ему удавалось озадачить этого «следопыта» каким–нибудь вопросом позаковыристее. Этим самым он не раз уберегал «его» от ошибок.
Больше всего он боялся быстрых удач. Проницательность? Интуиция? А что это такое?.. Он не полагался на интуицию, которая его не раз уже подводила, и верил только неопровержимым фактам. Ему бы, пожалуй, следовало работать лаборантом, ставить опыты — сотни, тысячи опытов — как это делают ученые, которые ищут путь к истине. Тысячи опытов ради одной–единственной истины (истина всегда одна), а он вместо того, чтобы сидеть над микроскопом, мотался по проселочным дорогам, месил грязь, лазил через заборы. Что ж, это, надо полагать, было у него на роду написано. Люди не всегда выбирают профессию. Вернее будет сказать, что они только думают, будто сами выбирают профессию, тогда как в действительности она выбирает их точно так же, как женщины сами выбирают себе мужей, уверенных в обратном. Знают ли об этом мужчины? Догадываются. Но мужская гордость не позволяет им признаться в этом.
Отхлебывая чай из кружки, Мещеряк наслаждался покоем. Не беда, что чай этот имел запах сена. Было хорошо уже оттого, что он не должен сушить себе голову над разными вопросами, не должен спешить. После дежурства можно будет отоспаться, понежиться всласть. Хотя, быть может, уже завтра поступит приказ и бригаду отправят на фронт. Как знать!
Танковая бригада, к которой они с Нечаевым были прикомандированы, формировалась в этом городке. Она почти сплошь состояла из коммунистов и комсомольцев. Те самые люди, которые вчера еще делали танки, теперь готовились к тому, чтобы на них воевать. Военной наукой овладевали у стен родного завода.
— Кому налить? — спросил Нечаев.
— Мне… — Один из солдат подставил опустевшую кружку. Этому дай волю — выдует дюжину чайников. Сам… Все лучше, чем топать по ночному городу. Не трудно было разгадать его примитивную хитрость. Но Мещеряк не подал виду. Сказал:
— Подлей–ка и мне. Для сугреву. Славный у тебя кипяток.
Чугунная печурка накалилась докрасна. Чайник фыркал и норовил соскочить с огня. Дым от самокруток был сизым. И оттого в комнатке было душно, как в летний полдень, когда стоит над садом вязкая жара и слова липнут друг к другу, и лень ворочать языком, и от стволов идет смолистый дух, и слышно, как шуршит земля, а трава сухо пахнет солнцем, и стучит по земле ранняя падалица… Подумав об этом, Мещеряк явственно ощутил все терпкие запахи яблоневого сада, в котором провел однажды несколько блаженных дней. И странное дело — те же запахи раннего августа потревожили в эту минуту сердце Нечаева. Но к этим запахам добавлялось еще жужжание пчел над ульями, и блеск студеной воды в кринице. Нечаеву тоже вспомнился полдень из той жизни, которую заглушил чертополох войны.
И ему захотелось рассказать о нем Мещеряку, рассказать о своем деде–пасечнике, об Аннушке, — воспоминания часто стучались в его сердце. Но тут снова открылась дверь, и боец ввел какую–то плачущую женщину, которая ломала руки, и Нечаеву пришлось вернуться из августа в март.
Женщина была в старомодных фетровых ботах и мужском пиджаке с обвисшими боргами. Муж? Где–то на фронте… Она эвакуировалась из Ростова с двумя детьми. Едет в Новосибирск, там у нее родственники. На этой станции их высадили еще в четверг. Сказали, что эшелон дальше не пойдет. А сейчас она отлучилась только на минуту, попросив соседей присмотреть за детьми, а когда вернулась…
Голос женщины сорвался. Мещеряк с трудом понял, что у нее пропал ребенок. Меньшой, которому всего четыре годочка, Вовочка… Во что он одет? Обыкновенно. Пальтишко, калоши…
Женщина всхлипывала, ломала руки, и Нечаев как мог пытался ее успокоить. Никуда он не денется, этот ее ненаглядный Вовочка. На улице холодно, темень… И не было еще случая, чтобы крали детей. Забрел куда–нибудь, заигрался со сверстниками… Он, Нечаев, пошлет бойца на розыски.
Вслед за этой женщиной явился старичок, у которого украли чемодан. Потом ворвалась какая–то крикливая тетка. Растеряешься!.. Мещеряку стало жаль Нечаева.
Ему кое–как все же удалось спровадить крикливую тетку. И когда она ушла, он сказал со вздохом:
— Ну и денек!.. Ни минуты покоя. То одно, то другое… Ты и за врача, и за повара. Этого накорми, этого устрой на ночлег. А у меня, — он развел руками, — какие права? Были талоны на обеды, так и те давно вышли. Хоть бы скорее смениться.
Мещеряк поднялся, застегнул шинель.
— Мы, пожалуй, пойдем, — сказал он. — Спасибо за хлеб–соль.
Нечаев, расстроенный вконец, не стал его удерживать, и Мещеряк, сопровождаемый своими бойцами, вышел в глухую ночь с замерзшими звуками, усталостью беспробудного сна за резными ставнями домов и с притаившейся за ними тревогой. Паровозы на путях и то не кричали. Людей на улицах не было. Репродукторы, висевшие на столбах, молчали. И Мещеряк впитывал в себя морозную тишину, вернувшую ему бодрость.
Несмотря на то, что городок наводнили беженцы, ночные происшествия были редкостью. Во всяком случае Мещеряку что–то не доводилось слышать ни о квартирных кражах, ни о вооруженных грабежах. Спору нет, вещи были в цене и за какую–нибудь старую застиранную простыню на толкучке могли отвалить сотню, но молоко и хлеб ценились еще дороже, а общее горе так сроднило людей, что только самые отпетые бандюги могли позариться на кружку молока, оставленную матерью перед уходом на завод своей дочурке. На вокзале кражи еще случались, но только не в самом городе.
В тишине тяжелое дыхание завода казалось близким. В той стороне небо было обожжено огнем гигантских печей. Его расшатывали паровые молоты, долбила пневматика. Мещеряку не раз приходилось бывать на заводе, ходить по его цехам. Там было холодно и тесно. Для многих станков, привезенных с запада, в цехах не нашлось места, и токари, фрезеровщики и строгальщики работали на морозе, под легкими навесами, сбитыми наспех из фанеры и досок. Фронту нужны были танки, танки, танки. И они выходили из заводских ворот, кроша деревянные настилы и брусья, взбирались на железнодорожные платформы… Танки шли на фронт прямо с завода.
Под ногами Мещеряка тускло поблескивала наледь.
Все городские улицы были сейчас на одно лицо. Они отличались только названиями. Проезжая, Поварская, Комсомольская… Но Мещеряка это не тревожило. Он целиком полагался на своих спутников, которые знали город как свои пять пальцев. Здесь они родились, выросли и отсюда собирались уйти на войну.
— Товарищ капитан. Я вон в том доме живу…
— В каком? — Мещеряк замедлил шаги.
— Вот в этом, через дорогу… Там у меня мать. Но вы не думайте, я не отпрашиваюсь. Я ее вчера видел, она приходила… А ночью ее зачем будить? Еще разволнуется…
— А моя сейчас на заводе. И батя там. Они в литейном работают. Мать у меня шишельница. И я после школы в литейный пошел. А тут война…
Что он мог знать о войне, этот безусый паренек? Думает, небось, что стоит ему появиться на фронте, подняться во весь рост, как фрицы побегут… И не он один. Здесь, в тылу, Мещеряк не раз читал в глазах людей немой вопрос: «Почему, почему отступаем?..» Но об этом спрашивали обычно те, кому не довелось побывать в окопах.