Все дальнейшие заботы, связанные с подготовкой к отъезду и самым отъездом, Мещеряк с легким сердцем переложил на плечи своего Егоркина, который только обрадовался этому. Житейские таланты капитан–лейтенанта тертый Егоркин не ставил ни в грош. Своим дружкам–шоферам он не раз говорил, что «хозяин» у него мировецкий мужик, что правда, то правда, но без него, Егоркина, он бы давно пропал. Егоркин ему и за отца, и за няньку, даром что моложе на десять лет…
По продовольственным аттестатам Егоркин сполна получил все положенное (еще не родился на свет тот начпрод, который его обжулит), потом впрок запасся горючим и, насвистывая, захлопотал–закудахтал над своим фаэтоном. Малая профилактика перед дальней дорогой не помешает, верно? Егоркину хотелось въехать в столицу на своей черной «эмочке», как на белом коне. Зная Егоркина, Мещеряк его не поторапливал.
Москву он знал плохо. Огромный, многомиллионный город, как бы в нем не затеряться… Три дня, проведенные Мещеряком в Москве после окончания училища, когда он, получив назначение на ЧФ, побывал там проездом из Ленинграда в Севастополь, не оставили заметного следа в (то памяти. По молодости лет он любовался тогда не столько столицей, сколько самим собой, задерживая шаг возле каждой зеркальной витрины, из которой на него заносчиво глядел статный морячок в новехоньком кителе с золотыми нашивками и с безукоризненно геометрически четкими складками на черном клеше. Он бродил с друзьями но городу, сидел в кафе на Кузнецком, побывал в стереокино, назначил какой–то девахе встречу в скверике возле Большого театра, но так и не явился на свидание, беспечно променяв ее поцелуи на сливочное мороженое в Парке культуры. Такой и запомнилась ему Москва — сутолочная, булыжная, душная. Он даже в Третьяковке тогда не побывал.
Впрочем, было мало шансов на то, что и сейчас он попадет в Третьяковку. Тем более, что, как он знал из газет, картины вывезли на восток. Не будет у него времени на посещение музеев. Не затем он едет в Москву. Театры? Развлечения? Придется, видимо, отложить их до лучших времен.
Складывая свои нехитрые пожитки в вещмешок, он подумал, что Москва совсем близко, что до нее меньше двухсот километров, которые можно проехать за четыре часа, и его лицо стало скучным, озабоченным. Что ждет его в этой заснеженной военной Москве?
Глава пятая
В последнюю минуту объявился еще один попутчик. Широкоплечий, коренастый, в командирской шинели без петлиц и в мягких валенках, Виталий Галактионович Кубов меньше всего походил на одного из тех традиционных художников, образ которого создал в своем воображении Мещеряк. Художнику полагалось быть длинноволосым, нетерпеливым и рассеянным, а Кубов был лыс, медлителен и подтянут. В нем за версту угадывался старый служака, привыкший к военной форме. Только руки его, как и полагается художнику, были измазаны красками.
Виталий Галактионович торопился в Москву. Срок его командировки уже истекал. Все эти дни он работал как одержимый. Эскизы, наброски… Это всего лишь заготовки для будущей картины «Бойцы на привале», которую он задумал давно. И, разумеется, портреты… Бывалых воинов и молодых безусых ребят из пополнения. Да еще несколько пейзажей. Вот и весь его багаж… К сожалению, работы уже упакованы, и Кубов не может их показать своим спутникам. Другое дело в Москве. Там — милости просим…
К явному неудовольствию Егоркина, Мещеряк встретил художника чуть ли не с распростертыми объятиями. В тесноте, да не в обиде: найдется место и для него, и для картин. Больше того, Мещеряк даже уступил художнику свое место на переднем сидении, а сам перебрался на заднее. Игорька он посадил между собой и Нечаевым.
Но еще больше обрадовался Кубову Игорек. Хоть будет с кем поговорить в дороге. Да и в Москве… До приезда тетки он сможет бывать у Кубова, в его мастерской. Каждый день. Виталий Галактионович ему обещал…
А дорога предстояла трудная. Хотя уже минуло то время, когда вражеские самолеты гонялись чуть ли не за каждой машиной, появлявшейся на прифронтовых дорогах (тогда паникерам казалось, будто у немцев чуть ли не больше самолетов, чем у нас автомашин), на Минском шоссе и сейчас было небезопасно.
Выехав из деревни, в которой размещался штаб армии, Егоркин словно бы даже втянул голову в плечи и наклонился к баранке. Высокое чистое небо не сулило ничего хорошего. Если что и утешало Егоркина, так ото то, что в машине у него «полный комплект» и можно нигде не останавливаться. Как истый водитель, Егоркин терпеть не мог всех «голосовавших» на дорогах, которых Мещеряк по своей «глупой доброте» всегда подбирал. Егоркин делил человечество на тех, кто имеет законное право пользоваться автомашинами, и на тех, кому по штату положено ходить пешком. Смещения этих категорий он не признавал. По его мнению, это могло привести к неразберихе.
Вглядываясь в серый наслуд (как бы не угодить в полынью!), Егоркин слюнявил потухшую цигарку. Речушка, по которой он вел машину, петляла в низких берегах, поросших дымчатым тальником. Потом Егоркин взял круто вправо, обогнул голый плешивый взгорок и притер машину к молодому леску. Ему удалось выгадать километров пятнадцать. На шоссе он выбрался только за райцентром.
Прямая стрела Минского шоссе была выпущена в поля тугой тетивой горизонта. Егоркин дал газ. Тут и там виднелись припорошенные снегом воронки. Навстречу шли тяжелые армейские грузовики, езжалые обозные повозки и полевые кухни. Иногда попадались и штабные легковушки, и бронемашины… По обеим сторонам шоссе из снега торчали надолбы. Возле КПП Егоркин резко затормозил, а после того, как у них проверили документы, снова включил третью скорость.
Краем уха он прислушивался к разговору, который шел в машине. Кубов, сидевший вполоборота к Мещеряку, оживленно с ним спорил, позабыв про мальчишку. Передвижники, импрессионисты, барбизонцы… Слова были какие–то мудреные, и Егоркин не понимал, о чем идет речь. Ему казалось, что это были какие–то народы… Про патагонцев Егоркин читал у Жюля Верна, а вот про барбизонцев слышал впервые.
Когда же Кубов заговорил о композиции и колорите, Егоркин, напрягая слух, сообразил, что говорят о каких–то картинах. Назывались они красиво, заманчиво: «Утро стрелецкой казни», «Девочка с персиками», «Портрет незнакомки»… Егоркин слыл большим любителем кино, но таких картин, хоть убей, припомнить не мог. Должно быть, у них в клубе их не крутили. Обидно!.. Ведь не мог же он, Егоркин, их прозевать. Тем более, что даже пацаненок их видел…
Игорька Егоркин мысленно называл пацаненком, вкладывая в это емкое понятие и жалость («Батю убило»), и почтение («Как–никак, а сынок полковника»), и удивление («Шустрый малый, все знает…»). Егоркин привык обходиться малым запасом слов, придавая им, однако, в случае необходимости разные оттенки для того, чтобы выразить все состояние своей бесшабашной души.
Но если Егоркин и Нечаев не участвовали в споре, то Мещеряк, который был его зачинщиком, все время лез на рожон. В живописи он разбирался плохо, но был непримирим. Каждый имеет право отстаивать собственное мнение, не так ли?
При этом Мещеряк не переставал дивиться терпению и выдержке Кубова. Тот продолжал спорить спокойно. В его голосе не было ни раздражения, ни обидной снисходительности. Мещеряк как–то мельком слышал о студии имени Грекова и теперь, узнав, что Кубов к ней причастен, что вся его жизнь связана с армией, уже не удивлялся его военной выдержке и сдержанности. Этот человек любил гное дело, был уверен в себе, хотя и не склонен был переоценивать свои скромные способности.
Заметив, что Кубов притомился, Мещеряк решил уступить. Конечно, художнику лучше знать, с чем едят это самое «искусство». Мещеряк закрыл глаза и задремал. Очнулся он от голоса Егоркина, который бодро возвестил:
— Вот она, Москва–матушка!..
Вдали за пятистенными избами виднелись высокие каменные дома.
Шоссе было перегорожено противотанковыми ежами. Дома стояли хмуро, молчаливо. Окна были крест–накрест заклеены бумажными полосками, а витрины заложены мешками с песком. У подъездов дежурили суровые женщины в темных рабочих ватниках с противогазными сумками через плечо.