— Правда, что наши не сдадут Одессу?
— Правда, — сказал он.
— И я так думаю. Но твоим я сама посоветовала… Трудно им было. Мать в последние дни не смыкала глаза. Сам знаешь, какое у нее сердце. Мы условились, что если от тебя письмо прибудет, я ей его перешлю. В Баку. Там у нас какие–то родственники… Адрес она мне оставила.
Нечаев кивнул. Адрес ему известен.
— А ваши ключи у меня. Возьмешь?
— Зачем? Мне пора… Не знаю, смогу ли еще раз выбраться
— Может, тебе что–нибудь нужно? Я открою…
Достав из буфетного ящика связку ключей, она вышла в коридор. Нечаев последовал за ней.
Соломенные шторы были опущены, и пришлось зажечь свет.
Ничего не изменилось. На буфете стоял чайный сервиз. Пустая клетка, «Синопский бой», матрешка, салфетки на полочках… Все было на своем месте. Только часы не шли.
На письменном столе отца лежала пыль.
Бронзовый чернильный прибор, старый бювар… Из терракотовой китайской вазочки торчали прокуренные трубки отца. Нечаев знал их все. У каждой трубки была своя история. Вот эту, по словам отца, ему подарил какой–то английский капитан… Нечаев повертел ее в руках, а потом сунул в карман. На память. И в последний раз окинул взглядом комнату, как бы стараясь сохранить ее я своей памяти навсегда. С шелковым абажуром, с креслом–качалкой, с выгоревшими обоями…
— Я совсем забыла, — сказала соседка. — Тебя какой–то моряк спрашивал. С нашивками. Вчера… Здесь, говорит, проживают Нечаевы? Мне нужен Петр, спортсмен… Ну, я ему сказала, что ты в Севастополе.
— Понятия не имею…
— Я его тоже никогда не видела. Обещался тебя разыскать. Ты ему нужен… Постой, кажется, я записала его фамилию. Память у меня… — Она стала рыться в старых открытках и письмах, лежавших в стеклянной вазе, — люди, которые редко получают письма, их всегда берегут. — Вот, нашла… Капитан–лейтенант Мещеряк…
— Мещеряк? — Он пожал плечами. — Не знаю такого. В морском клубе был, кажется, какой–то Мещеряк или Мечеряк…
— Мне его расспрашивать было неудобно. Да и не думала я, что тебя увижу.
Он снова пожал плечами и тут же забыл о том загадочном капитан–лейтенанте. Мог ли он знать тогда, что пройдет еще какое–то время и капитан–лейтенант Василий Мещеряк прочно, на долгие годы, войдет в его жизнь?
Соседка пыталась всучить ему банку варенья, но он наотрез отказался. Некогда будет ему гонять чаи. А ей варенье еще пригодится. Тогда соседка притянула его голову к себе, поцеловала в лоб и, всхлипнув, оттолкнула.
Он прогрохотал по лестнице. У него еще было много времени. Зайти к знакомым? Попытаться разыскать прежних друзей? Но все его друзья были в армии. Тогда, быть может, просто побродить по городу? Он ведь так давно не был в Одессе!.. С минуту он простоял в нерешительности, а потом невесело подмигнул однорукой Венере. Его потянуло в отряд. Там теперь его дом, его друзья… И так будет до конца войны.
Чего греха таить, он думал тогда, что конец войны не за горами. Ему было двадцать лет и ему казалось, что убить могут кого угодно, но только не его. Тогда он был еще уверен в своем бессмертии.
Отряд выступил утром, на рассвете. Над колонной колыхались штыки. Тылы? Обозы? Каждый сам себе интендант. Скатка, противогаз, фляга, малая саперная лопатка — все про тебе. У кого винтовка, а у кого и «дегтярь», к которому полагается десять полных дисков. Есть и по три гранаты «лимонки» на брата, чего еще желать?
— Персональные танки вам вручат уже на передовой, — сказал Гасовский.
— Мне бы лучше какое–нибудь орудие в личное пользование, товарищ лейтенант, — в тон ему сказал Костя Арабаджи.
— Надеюсь, командование учтет вашу просьбу, — усмехнулся Гасовский.
Белый щебень дороги вел в степные разлоги, кустарники и бурьяны. Земля вокруг была старой, сухой, в репьях и трещинах. Над ее окаменевшей рябью плавилось небо, и степные балки наливались тяжелым зноем.
Во рту Нечаева было горячо.
Он знал, что море где–то справа, но глаз туда не доставал, а слабый ток воздуха с той стороны не приносил его веселого соленого запаха, и Нечаеву, шагавшему по пыльной дороге, с каждой минутой все меньше верилось, что море есть на самом деле и что где–то сияет и рябит его прохладная синева. На зубах у Нечаева скрипел песок.
Зато тяжелый слитный гул фронта становился все ближе и громче. Отряд шел ему навстречу широким и свободным матросским шагом и еще до полудня уперся в огненную стену, стоявшую над суходолом.
Там стонало и плавилось железо.
Глава вторая
Прошла неделя. Отряд морских пехотинцев не выходил из боя. Мало–помалу люди обжились, попривыкали к окопному быту с его ежедневными атаками, контратаками и ожиданием новых атак, с минометным обстрелом, наглым режущим светом ракет, с шальными пулями, залетавшими бог весть откуда, с котелками упревшей каши, винным довольствием, теплым домашним шорохом мышей в соломе и едким химическим запахом отстрелянных гильз. Их руки и лица огрубели, стали шершавыми, темными, а глаза выели бессонные ночи и дым. После этой недели, проведенной в окопах переднего края, их уже ничем нельзя было удивить. Ведь эта педеля складывалась из дней, часов, минут и секунд войны.
Сухую землю, усеянную осколками железа и пропитанную кровью, жгло беспощадное солнце.
Но иногда на передовую, на горькотравье, падала пустая тишина. Тяжелая, неподвижная, она закладывала уши и камнем ложилась на сердце. Так проходил час, другой… И вдруг тишина взрывалась, небо полнилось скрежетом, грохотом, стоном и гулом, который низким степным громом катился по жнивью и бурьянам. И тогда за этим громом поднимались цепи солдат в едко–зеленых мундирах.
Первыми обычно шли «шарманщики», поливавшие землю автоматным огнем. За ними, подгоняемые офицерами, вываливались из поредевших, иссеченных пулями зарослей кукурузы обросшие солдаты с винтовками. По спинам их оглушительно били трубы военных оркестров.
Так начиналось утро.
Степь была рыжей, и небо тоже рыжело, а воздух, жидко струясь над окопами, мутно пламенел. Август был сухой. Солнце стояло высоко, без лучей, без блеска. И дышалось трудно, устало.
Но на Костю Арабаджи жара совсем не действовала.
— Жить можно, — говорил он, перекатывая папиросу из угла в угол запекшегося рта.
— Определенно, — поддерживал его Сеня–Сенечка.
С ними молча соглашались: жить можно. Вот только воды было в обрез. Росу, которая по утрам стеклянно дрожала на горьких листочках полыни, и то приходилось собирать в котелки. Но много ли насобираешь таким манером? Вот и раненые румыны, оставшиеся лежать на поле боя, постоянно канючат: вапа! вапа!..
— Воды просят, — объяснил как–то Гасовский.
— А вы и по–ихнему умеете? — удивился Костя Арабаджи.
— Что же тут особенного? Я, мой юный друг, из города Тирасполя, в театре работал. Ты что, не знал?
— Артистом?
— Разве не видно?.. — вопросом на вопрос ответил Гасовский.
— Видно, — поспешил согласиться Костя Арабаджи.
Он знал, что Гасовский до поступления в военно–морское училище некоторое время работал в театре, но был не артистом, а рабочим сцепы. Но он шал также и то, что с Гасовским лучше не связываться. Так отбреет, что своих не узнаешь. Словом, лучше помалкивать. Костя, который не боялся ни бога, ни черта, задирать лейтенанта не рисковал. Даже больше того, Гасовскому он завидовал. Не его лейтенантскому званию, нет. И не тому, что Гасовский не лез за словом в карман. Костя сам был парень не промах. Но до Гасовского ему было далеко, он понимал это.
Лейтенант и в окопах как–то умудрялся выглядеть щеголем с Приморского бульвара. На кителе — ни травинки, на брюках — рубчики. И козырек фуражки не потерял своего былого лакированного великолепия. Красив, ничего не скажешь. Артист!.. Под его насмешливым взглядом Костя поспешно опускал глаза, тушевался. «Вы, кажется, изволили что–то заметить, мой юный друг?..» Что на это скажешь?..
Только когда Гасовского рядом не было, Костя мог развернуться.