Шоферы служебных машин в отличие от шоферов такси не обращаются к вам невпопад. Они ведут машину мягко, быстро, осторожно. Одеваются скромно и со вкусом, не курят, но позволяют курить вам. Звонок их телефона приглушен и не трезвонит, как в обычных такси, от чего задремавший или задумавшийся пассажир резко подскакивает. Всю дорогу до «Батаклана» я сидела расслабленная, наслаждаясь непривычной роскошью, к которой мгновенно привыкла до такой степени, что просто мучилась, когда через несколько месяцев ехала в такси на встречу с Вуаэль в аэропорт Орли-Сюд, откуда мы собирались вылететь в Грецию на поиски Стюарта Коллена, и шофер изводил меня разговорами об ангинах, загрязнении воздуха в Париже, оскорблял других водителей, резко трогающихся с места или тормозящих. К роскоши человек привыкает мгновенно, а к нищете — целую жизнь. Это прекрасно доказывает, что роскошь — естественная потребность человека, а не привилегия, как пытаются уверять нас капиталисты.
У входа в «Батаклан» прохлаждались белокурые девицы в потертых джинсах и типы с татуировками в кожаных куртках. Предъявив приглашение, вы получали: 1) номер «Харпер Базар Итали» с желтым треугольным лицом Марины Кузневич, украшавшим обложку; 2) новую бритву «Жилетт» для людей, которые, как объяснялось в прилагаемом небольшом послании, «бреются сами»; 3) упомянутое послание, написанное мелким, старательным почерком Ивана Глозера, как и его любовные письма, которые я получала вот уже четыре месяца и на которые отказывалась отвечать не потому, что хотела его обидеть или разозлить, а просто не зная, что отвечать. В послании Иван, безуспешно пытаясь подражать еврейско-нью-йоркскому юмору, объяснял причину и цель праздника (отрывок: «Она была бедной полькой, а я — скромным парнем из пригорода; мы занимались любовью без вас, мы сделали состояние без вас, но мы устраиваем праздник для вас; пусть мы и эгоисты, как все влюбленные, но все-таки мы добрые».); 4) золотистый презерватив с запахом банана для парней и голубой — с запахом мяты для девушек; 5) маленькую аптечку в прозрачном пакете от Красного Креста, включавшую: алка-зельцер, аспирин и новый шприц. Гости с этими дарами толпились возле бара. Марина танцевала посреди площадки в окружении пузатых почитателей в костюмах и стройных, полуголых почитательниц. Наши взгляды встретились, и она даже прекратила танцевать, настолько мой вид ошеломил ее. Она откинулась назад и зашлась от смеха (это черта польских женщин и, вообще, всех славянок: откинуться назад и зайтись от смеха) — смеха торжествующего и ликующего, который рассек музыку как меч, но на который я ничуть не обиделась. Надо мной часто насмехались. Не подозревая, что у Ивана столько знакомых, и оказавшись всего одной из них, я ощутила свою ничтожность и испытала разочарование. К бару невозможно было пробиться, а за столиками сидели люди, которые, казалось, сотни раз ездили вместе на зимние курорты, чтобы позаниматься спортом, но не имели ни малейшего желания танцевать на площадке, где наслаждалась триумфом — в античном и римском смысле слова Марина. Между баром, столиками и танцплощадкой, образовывавшими своеобразный Бермудский треугольник, я нашла свободное полутемное пространство, форму которого затруднился бы определить даже специалист по геометрии, где и попыталась спрятаться.
Какой-то седой, плохо выбритый здоровяк весь в джинсе, как это было модно в семидесятых годах, когда он приехал в Париж с намерением завоевать его красивые кварталы, а теперь таскался по ночным кабакам и редакциям газет, с желтыми сломанными зубами, полными болезненной гордости молящими глазами, грязный, будто вывалялся в пыли, меч тающий, чтобы о нем все еще говорили, а также заставили работать, правда, не слишком много (поскольку он, как и вся богема семидесятых, ничуть не любил работу), а ровно столько, чтобы хватало на оплату жилья, — взял меня за руку и спросил, по какой таинственной, невероятной, чудовищной причине я осталась в уединении. Я ответила, что никого здесь не знаю.
— В таком случае я приглашаю вас за свой столик. Вы пообщаетесь там со всеми, кто слывет в Париже стареющими острословами, а кое-кто — и постаревшими. Меня зовут Оливье Перрон.
На нем были ботинки с грязными шнурками. Он сохранил неопрятный вид юнца, каким отличался в своей праздной, распутной молодости, канувшей в вечность, потраченной впустую на не оправдавшие надежд вечеринки, и у него теперь не осталось ничего, кроме этого неопрятного вида. Он кичился им, как неопровержимым доказательством того, что тоже когда-то был молод и умел одерживать победы. Он стал первым зрителем моего выхода в свет — отверженным, униженным ночным портье, настоявшим на том, чтобы я проникла во дворец, где меня ожидали радости, чудеса, неожиданности, а также богатство, которого мне все-таки удалось достичь, несмотря на препятствия, поставленные на моем пути как мною самой, так и другими. Разве преуспевать в своей жизни не означает очутиться в восемьдесят шесть лет в квартире, похожей на лабиринт, расположенной на площади Мехико, иметь в своем распоряжении непальца-метрдотеля, горничную-француженку, мебель Булля[20], марокканскую кухарку, двадцать пять телеканалов и шофера — то есть после борьбы и превратностей жизни купаться в полных сладости околоплодных водах? «Преуспевает тот, кто в конце своей жизни может искусственно воссоздать необычайный комфорт, которым был окружен до рождения. Неудачники стареют и умирают в холоде, хаосе, уродстве и обидах. Многие святые и гении так умирают, но среди святых и гениев много неудачников». (Бенито, единственное выступление в рубрике «Свободная трибуна» в газете «Ле Монд»).
Я не успела ни согласиться, ни отказаться, как мужчина затащил меня за столик, где сидела компания сорокалетних с потрепанными лицами, на которые детство, прощаясь, меланхолично нанесло последний мазок. Среди них были три или четыре женщины, безвестные и растерянные. Время, уходя, каждого оставляет в ошеломлении. Меня представили как загадочное создание третьего тысячелетия и посадили на банкетку. Откуда я знала Ивана Глозера? Он был моим другом и любовником моей сестры. В каком возрасте? В девять с половиной лет. А сколько было моей сестре в то время? Столько же. Некоторые из присутствующих сразу же захотели познакомиться с Синеситтой. Я сказала, что она замужем и недавно родила ребенка. В тот момент я не знала, что она ждет еще одного.
Зазвучал рок. Какая-то девица в коротком черном платье, черных чулках, с жемчужным колье, черным бархатным бантом в светлых волосах потащила одного из мужчин на площадку, и они с ностальгической радостью стали танцевать рок. Иван, в темном костюме, кожаном галстуке и двухцветных мокассинах, явно злящийся всякий раз, как поворачивал голову в мою сторону, последовал с Мариной их примеру. Вначале она пустилась в пляс, но поняв, что действуя таким образом, становится сообщницей чуждого ей поколения, — поколения, уставшего от своего бесполезного хорошего вкуса, отвергнувшего всякое уродство, но не создавшего ничего оригинального, меланхоличного и изнеженного, инфантильного и беспомощного, еще более потерянного, чем все предыдущие, хотя ему нечего было терять, кроме нескольких ребяческих надежд, непроходимой лени и самодовольства, — замахала руками и спряталась в треугольнике, где полчаса назад отдыхала я. Иван Глозер — наш знаменитый хозяин, брошенный вместе со своим миллиардом сантимов — притягивал взоры, как вишня на торте или жандарм перед частной резиденцией премьер-министра. Он изобразил что-то наподобие старомодного джерка и набросился на Кармен Эрлебом. Драма этого поколения в том, что оно надеется удержать молодость. Оно не умеет стареть и верит, что не умрет, так как в смерти мало приятного. Оно исчезнет в один прекрасный день так же, как появилось: бесшумно, не потрудившись даже раскрыть свои тайны, которых у него, может, и нет. В искусстве оно оставит лишь смутный, наивный след, а в политике запомнится вялой, бессмысленной страстью, ленивым радикализмом, который так и не найдет себе применения.