— Я думал, что не попадусь.
— Вы мошенник?
— Я просто слишком хитрый.
— Если бы вы были слишком хитрым, то не попались бы.
— Эта мысль изводила меня в первые недели заключения, поэтому позвольте мне выбросить ее подальше из головы.
— Нужно быть не слишком хитрым, а достаточно хитрым. Это вам говорит бухгалтер.
— Вы бухгалтер?
— Вы разочарованы?
— Очень.
Синеситта спросила, почему он ведет себя так обезоруживающе с ее родителями и так воинственно с ней.
— Потому что я не боюсь ваших родителей.
— Почему вы боитесь меня?
— Не знаю.
Он действительно всегда испытывал страх, — прикрывая его улыбочками, иронией, наигранностью, — настоящий страх перед моей сестрой, даже когда бил ее, унижал, топтал ногами. Он чувствовал ее превосходство над собой и тогда, когда она корчилась у него в ногах от душевной боли и умоляла ее прикончить.
— И чем вы собираетесь теперь заняться?
Обычно незнакомым людям Синеситта не задавала личных вопросов, так как в одном учебнике хороших манер, присланном «Франс-Луазир», прочла, что это невежливо. Но на этот раз она так была увлечена Стюартом, что хотела знать о нем все.
— Любовью и состоянием, — ответил он.
— С сегодняшнего дня?
— Вначале мне нужно переодеться. В таком виде у меня практически нет шансов завоевать хоть одну женщину или заработать денег.
Стремясь узнать, женат ли он, но не желая создавать впечатления, будто сама заинтересована в браке, — так как не была в нем заинтересована, — Синеситта поинтересовалась, нет ли у него детей.
— Нет, — ответил он. — Была когда-то собака, но она умерла.
— Как ее звали?
Стюарт улыбнулся.
— Я пошутил, — ответил он.
— Вы шутите над смертью собаки?
Скоро она обнаружит, что он шутил и над смертью людей. А иногда только этим и занимался.
— Никогда не имел собаки. Просто ваш вопрос о детях показался мне забавным.
— Что в нем забавного?
Стюарт не ответил. В тюрьме он усвоил, что есть моменты, когда лучше всего промолчать, главное — распознать их. А в это время мама показывала гостям Боба.
— Это ваш ребенок? — спросил Стюарт у Синеситты.
— Нет, мамин.
— А кто отец?
— Мой, — произнесла сестра, показывая пальцем на папу.
— Ему по меньшей мере лет восемьдесят.
— Восемьдесят два.
Стюарт засмеялся изумленным и доброжелательным смехом, который ее очаровал.
— Они хотели этого ребенка, — объяснила Синеситта. — Их так беспокоило отсутствие у меня детей, что они сделали его для того, чтобы мне было о ком заботиться после их смерти.
— Неужели ваши родители так прямо все объяснили?
— У Брабанов ничего не объясняют, но все чувствуют.
— Мне очень нравится ваша семья. К сожалению, я уже ухожу.
— Почему?
— Тот, кто только что вышел из тюрьмы, боится привязываться.
Стюарт жестом попрощался с родителями. Его глаза цвета абрикосового варенья остановились на мне, и он, казалось, заколебался, стоит ли прощаться со мной тоже, словно я была для него не из этого мира. Он направился к калитке в сопровождении Синеситты, еще более напряженной и задумчивой, чем обычно. Вдруг ее лицо осветилось, словно она нашла решение важной физической или метафизической проблемы.
— Я провожу вас до метро, — предложила она.
— Никогда в жизни не ездил на метро и уж, конечно, не в тот день, когда вышел из тюрьмы, начну это делать.
— Тогда я провожу вас до вашего дома.
Она говорила испуганным и умоляющим голосом маленькой девочки, готовой вот-вот расплакаться от унижения, потому что впервые в жизни почувствовала необходимость в ком-то, кроме матери, то есть в человеке, не собирающемся сразу выполнять все ее капризы.
— Вы очень любезны, Синеситта, но я на машине.
— Отвезите меня куда-нибудь.
— Куда?
— Вы знаете сады Багателя?
— Да: это Люксембургский сад молодых рантье, Булонский лес жен ювелиров, парк Монсо авторов модных песен, парк Монсури художников-миллиардеров. Когда меня арестовали, входной билет туда стоил один франк.
Из этого случайного признания в том, что он был арестован не шесть месяцев назад, когда билет в Багатель стоил шесть франков, а, по меньшей мере, лет двадцать, Синеситта могла бы догадаться, что он совершил проступок намного серьезнее, чем уклонение от неуплаты налогов — но у нее голова была занята другими мыслями, кроме того, она находилась в кухне, когда Стюарт сообщил нам, что просидел в тюрьме полгода. Таким образом, никто не мог уличить его во лжи: ни Синеситта, не знавшая, что он нам сказал, ни мы, понятия не имевшие, что он сказал Синеситте.
— Поехали, — попросила она.
— Вы предупредите родителей?
— В этом нет необходимости: я им сегодня больше не нужна, кроме того, я уже давно совершеннолетняя.
— Синеситта, скажите правду: вы в меня влюбились?
Сама она об этом даже не задумывалась — любовь для нее была не мыслью, а чувством, предназначенным для кого-то безымянного; чувством, в котором она одиноко блуждала с самого детства. Задав такой вопрос, Стюарт напомнил ей, что любовь выражается в чувствах к конкретному человеку.
— Да, — призналась она.
— Вы знаете почему?
— Нет. А вы знаете?
— У всех женщин, когда-то влюблявшихся в меня, были проблемы.
— У меня тоже есть проблемы.
— Со мной их не станет меньше.
Он скрестил руки на груди и прислонился к капоту своей старой «BMW», впрочем, блестящей, как новая. Если бы моя сестра потрудилась запомнить номер этой машины и передать его одному из многочисленных папиных знакомых в полиции, с которыми он подружился благодаря своим курсам йоги, то она узнала бы, что Стюарт купил эту машину два десятилетия назад и, без сомнения, вскоре был арестован. Машина была в прекрасном состоянии, а это означало, что с тех пор на ней не ездили. Коллен внезапно приобрел умиротворенный вид, словно устроился в любимом кресле в глубине огромной библиотеки со старинным изданием «Кандида» или «Илиады» на коленях и с виски без льда под рукой. Синеситта влюбилась в эту старую машину, которая, подобно ей, почти никому еще не служила. Ей показалось, что машина была их старой союзницей, что они со Стюартом уже сотни раз возвращались в ней из Довиля, Оверня или с обедов в городе, что они спали в ней, играли в карты, читали воскресные газеты, пили теплую «Столичную», занимались любовью или перекусывали.
— Вы мне не нравитесь, — произнес Коллен таким интимным и мягким тоном, который доказывал противоположное.
— Пусть у меня нет талии, зато я могу похвастаться красивыми ногами, — не растерявшись, заявила моя сестра.
— Не выношу работающих женщин. Они целыми днями скрывают свою красоту, а вечером уже не в состоянии ее показать.
— Я брошу работу.
— Не делайте этого, Синеситта, умоляю вас! Я уже разрушил жизнь многим женщинам, и все начиналось точно так же.
— Мне безразлично, что вы ее разрушите! Я даже хочу этого. Уничтожьте меня! Кто сказал, что я уже создана, а если это и так, то кто сказал, что я создана хорошо? Может быть, меня стоит разрушить и построить заново, как здание?
Впоследствии Стюарту нравилось вспоминать эту сцену, доказывая нам каждый раз, что он предупреждал Синеситту, какая жизнь ожидает ее с ним; однако она не только не прислушалась к этому предупреждению, а наоборот, сочла его дополнительным аргументом, чтобы броситься ему на шею.
— Не искушайте меня, Сине.
Никто не называл мою сестру этим уменьшительным именем. В нашей семье такое никому даже не приходило в голову. Что касается мужчин, то в ее жизни их было немного, и, кроме Ивана Глозера, ни один из них ни разу ее так не назвал. Когда я спросила об этом Ивана (которого моя сестра, когда они состояли в своеобразной внебрачной связи, — о чем все еще говорят на улице Руже-де-Лиля, — любовно прозвала Ван-Ван), он ответил, что единственный раз назвал ее Сине незадолго до того, как они впервые занялись сексом, но она взглянула на него с таким холодом, что с тех пор навсегда превратилась в Синеситту Брабан, дочь Жильбера-Рене и Летиции Брабан, бывшей в свою очередь дочерью Женевьевы де Жюрке, урожденной Флагштадт…