Поднялась Наталья. Не говоря ни слова, она начала собирать вещи. Торопливо снимала повешенное за ширмой белье, чулки, носовые платки, все это в беспорядке толкала в чемодан.
— Ты чего надумала? — мрачно спросил Петр.
— Больше я не останусь тут. — Она сдавила виски трясущимися ладонями. — Я не могу!..
— Сиди и не рыпайся, — перебил он сердито. — Подумаешь, трагедия! Немного помолчав, зло добавил: — Я бы его уложил… и не пикнул бы.
Наталья подняла на него испуганные глаза.
— Да ладно… Война все спишет, — махнул он рукой.
— Как это спишет?
— А так. Завтра бой будет… — Он умолк, ждал, что скажет на это Наталья. Она поняла намек.
— Что ты хочешь с ним сделать?
Петр криво усмехнулся:
— Я об него не хочу руки марать. Нас война рассудит. Пуля не щадит ни муженьков, ни любовников… — Он ясно намекал, что и его, Петра, подстерегает опасность; он домогался вызвать к себе по крайней мере сочувствие и удержать ее здесь. Подошел к ней, хотел обнять, но она отстранилась. Казалось, Наталья была неумолима, словно утратила всякое чувство к этому человеку.
— Чего ты задумал? — Наталья посмотрела на него в упор, в самые зрачки глаз, которые ничего, кроме холодности, не выражали.
— Дрожишь за него? Он пойдет на главном направлении. Придется взламывать оборону. Если надо — и грудью.
На шее у нее забилась синяя жилка.
— Как это назвать, Петр? — требовательно спросила она. — Боишься замарать руки, так решил разделаться иначе… Чужими руками.
Он усмехнулся:
— Ох, эти мне сердобольные женщины. Все будем завтра под огнем. Все, понимаешь? И не его, так другого послать придется. А чем этот другой хуже?
Она не нашлась, что ответить, и замолчала.
— Да ты что, всерьез собралась уйти?
Она посмотрела на него неприязненно и вызывающе.
— Видеть не могу этот разнесчастный балаган… Муторно мне здесь…
— Ну и проваливай! — озлясь проговорил он.
Жестко скрипнула дверь. Сбежав по ступенькам, Наталья захрустела по снегу хромовыми, с короткими голенищами, сапожками. Зябко проглядывала сквозь пелену снеговых облаков луна. Наталья шла, не зная куда, по все убыстряя шаги.
Завьялов догнал ее уже на перекрестке дорог, отнял чемодан, удерживая за руку.
— Знаешь что… Перестань дурить! Он тебя не примет. На пушечный выстрел не подпустит. Так что к отходу путей нет. Отрезаны. — Он все более нагонял страха, и Наталья ощутила, как под ударами этих беспощадных слов закружилась голова, отяжелели руки. Она почувствовала себя усталой, совсем разбитой.
Поддерживая под руку, Петр увел ее в близко расположенный штабной домик, уложил спать на тулупе, одну.
Долго она ворочалась, не смыкая глаз. Тупая ломота давила в висках. Лишь один–единственный вопрос: "Что же будет дальше?" — терзал ее сердце, и она, свернувшись калачиком, лежала в углу комнаты — в слезах, одинокая, жалкая, отреченная…
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Круто навалилась зима. Крепчали морозы. Вьюжные снега перемели тропы, занесли просторные и звонкие подлески, камышовые крепи рек.
Туго сковала зима и деревья, и крутобокие взгорья, и речку с тихим названием — Сходня. В немой, стылой неподвижности лежал передний край обороны. Только теплый дымок, стелющийся над землянками, да временами возникающая пулеметная дуэль напоминали о том, что заснеженные поля и перелески не безлюдны.
В обороне, пока не расколота она ревом пушек, прячется все живое и мертвое; окопы и траншеи, переползающие с пригорка на пригорок, через магистральную дорогу, ведущую на Москву, замело снегом. Вымотанные последними боями, бронебойщики команды Алексея Кострова вместе с ополченцами коммунистического батальона коротают время в землянке. Одни, разморенные теплом жарко дышащей печки, прислонились к стенке и дремлют, другие находят удовольствие в письмах, уже зачитанных до дыр, третьи, насупясь, думают о чем–то своем.
Алексей Костров, сидя возле печки, разулся и сушит портянки. К нему подсаживается Бусыгин. От края газеты он оторвал чистую полоску, на пальце свернул козью ножку и закурил.
— Значит, Степан, с того края приволок бабу? — ухмыляясь, спросил Костров.
— Случилось такое…
— И не жалко было душить ее кляпом?
— Откуда я знал, в потемках не видно.
— Где же прихватил ее?
— А прямо возле ихнего штаба, — ответил Бусыгин. Глотая терпкий самосад, продолжал: — Забрались мы на лыжах в их тылы. Под Можайском очутились. Тут, думаем, пожива будет добрая. Облюбовали дом, к которому провода тянутся. Решили, что в этом доме штаб. Меня, понятно, по моей силушке назначили в захватывающую группу. Подкрался задами в сад, прислонился к яблоне и наблюдаю. Спокойно, кругом ни души. Только слышу, снег хрустит возле дома — часовой вышагивает. Норовлю словить его. Ждать–пождать, а никак не удается, потому как часовой ходил с автоматом. Думаю, начнет гад сопротивляться, выстрелит и операцию нам сорвет. Жду еще час, а может, и больше. Потом вижу: огонь запрыгал по дороге. Машина подкатила к штабу. Слезли люди, о чем–то покалякали с часовым — и в штаб. А один завернул за угол, присел под забором, видно, по нужде… Тут я не сплоховал. Цоп его за руки и кляп в рот. Притащил в лес, а ребята как расхохочутся. "Чудила, кого же ты, — говорят, — приволок?" — "Как кого, отвечаю, — "языка". Берите!" А они, вместо того чтобы подсобить мне, схватились за животы и гогочут, как мерины. Скинул я с себя этого "языка" и глазам не верю: стоит передо мной — ну как есть баба — в клетчатом платке, в шубке и, кажись, в резиновых ботах…
— Попутал ты, дорогой товарищ, — усмехнулся, слушая Бусыгина, ополченец в пенсне. — Сразу видно — не искушен.
— Глаз у него на женщин наметанный, — возразил другой, — иначе бы чего ему волочить принцессу.
— Какая там принцесса! Небось штабная шлюха!
— Сам думал так, — затянувшись самокруткой, оживился Бусыгин. — А как пригляделся, заметил на подбородке растительность. Беру ее за грудки, трясу, а эта самая баба и говорит: "Русс корош. Гитлер капут!" — "Эге, думаю, — это не баба, а вылитый фриц, переодетый в женское". Ради убедительности расстегнул шубку, а там — брюки и куртка форменная. "Язык" — то оказался толковый, все карты нашему командованию выдал.
Угол плащ–палатки, заменявшей дверь, приподнялся, и в землянку просунулась заснеженная папаха с красным верхом. Человек еще на пороге стряхнул с мерлушкового воротника снег и, войдя, присел на колени, огляделся.
— Ничего накатничек. Постарались твои орлы, — генерал подмигнул следом за ним протиснувшемуся комдиву Шмелеву.
Лейтенант Костров хотел было доложить, но растерялся и выронил портянку. Генерал поднял портянку и подал ее Кострову.
— Худовата!
— Не мудрено, товарищ генерал, — осмелев, ответил Костров. — Столько оттопали… Даже на пятки в пору ставить заплатки. И неизвестно еще, сколько будем отходить.
Генерал через силу усмехнулся.
— Отчаянные у тебя ребята, — опять подморгнул он Шмелеву. — Видать, все огни и воды прошли.
— Народ боя просит, — проговорил Шмелев.
— Что ж, придет час — и будем править оглобли вперед, — сказал генерал.
Бусыгин воспользовался минутной паузой и обратился к генералу:
— Извиняюсь, где–то вас, кажись, встречал, а фамилии не помню.
— Рокоссовский моя фамилия.
— Знаем, — за всех ответил Костров. — Что–то, товарищ генерал, никак мы силы не наберемся. Иной раз такая злость берет, что просто слов не находишь, как это назвать.
— Гайка слабовата, — поддакнул Бусыгин. — Ее, войну–то, с толком да понятием нужно вести.
— С понятием, говоришь? — медленно переспросил генерал. — А в чем же это понятие, по–твоему, заключается?
— Вам сверху–то виднее.
— Все–таки? — Командарм бросил на Бусыгина пытливый взгляд. — Ты не стесняйся, руби, как понимаешь. А мнение твое очень дорого. Ведь в конце концов самый главный на войне — это боец. Штаб разрабатывает операцию, командующий отдает приказ, а победу добывает горбом своим, кровью своей он, только он — боец. Верно, а?