— Знаете ли, что мне приходило часто в голову, и я больше и больше убеждаюсь в верности этой мысли, — надобно решиться и убить Наполеона.
— За чем же дело стало?
— Да вы как об этом думаете? — спросил parvulus, несколько смутившись.
— Я никак. Ведь это вы думаете…
И тотчас рассказал ему историю, которую я всегда употребляю в случаях кровавых бредней и совещаниях о них.
— Вы, верно, знаете, что Карла V водил в Риме по Пантеону паж. Пришедши домой, он сказал отцу, что ему приходила в голову мысль столкнуть императора с верхней галереи вниз. Отец взбесился. "Вот… (тут я варьирую крепкое слово, соображаясь с характером цареубийцы in spe…[588] негодяй, мошенник, дурак….), такой ты сякой! Как могут такие преступные мысли приходить в голову… и если могут — то их иногда исполняют, но никогда об этом не говорят…"[589]
Когда Поллес ушел, я решился его не пускать больше. Через неделю он встретился со мной близ моего дома, говорил, что два раза был и не застал, потолковал какой-то вздор и прибавил:
— Я, между прочим, заходил к вам, чтоб сообщить, какое я сделал изобретение, чтоб по почте сообщить что-нибудь тайное, например в Россию. Вам, верно, случается часто необходимость что-нибудь сообщать?
— Совсем напротив, никогда. Я вообще ни к кому тайно не пишу. Будьте здоровы.
— Прощайте, — вспомните, когда вам или Огареву захочется послушать кой-какой музыки — я и мой виолончель к вашим услугам.
— Очень благодарен.
И я потерял его из вида, с полной уверенностью, что это шпион — русский ли, французский ли, я не знал, может интернациональный, как "Nord" — журнал международный.
В польском обществе он нигде не являлся — и его никто не знал.
После долгих исканий Домантович и парижские друзья его остановились на полковнике Лапинском, как на способнейшем военном начальнике экспедиции. Он был долго на Кавказе со стороны черкесов и так хорошо знал войну в горах, что о море и говорить было нечего. Дурным выбора назвать нельзя.
Лапинский был в полном слове кондотьер. Твердых политических убеждений у него не было никаких. Он мог идти с белыми и красными, с чистыми и грязными; принадлежа по рождению к галицийской шляхте, по воспитанию — к австрийской армии, он сильно тянул к Вене. Россию и все русское он ненавидел дико, безумно, неисправимо. Ремесло свое, вероятно, он знал, вел долго войну и написал замечательную книгу о Кавказе.
— Какой случай раз был со мной на Кавказе, — рассказывал Лапинский. Русский майор, поселившийся с целой усадьбой своей недалеко от нас, не знаю, как и за что, захватил наших людей. Узнаю я об этом и говорю своим: "Что же это? Стыд и страм — вас, как баб, крадут! Ступайте в усадьбу и берите что попало и тащите сюда". Горцы, знаете, — им не нужно много толковать. На другой или третий день привели мне всю семью: и слуг, и жену, и детей, самого майора дома "е было. Я послал повестить, что если наших людей отпустят, да такой-то выкуп, то мы сейчас доставим пленных. Разумеется — наших прислали, рассчитались — и мы отпустили московских гостей. На другой день приходит ко мне черкес. "Вот, говорит, что случилось; мы, говорит, вчера, как отпускали русских, забыли мальчика лет четырех: он спал… так и забыли… Как же быть?" — Ах вы, собаки… не умеете ничего сделать в порядке. Где ребенок? — "У меня; кричал, кричал, ну, я сжалился и взял его". — Видно, тебе аллах счастье послал, мешать не хочу… Дай туда знать, что они ребенка забыли — а ты его нашел — ну, и спрашивай выкупа. — У моего черкеса так и глаза разгорелись. Разумеется, мать, отец в тревоге — дали все, что хотел черкес… Пресмешной случай.
— Очень.
Вот черта к характеристике будущего героя в Самогатии.
Перед своим отправлением Лапинский заехал ко мне. РН взошел не один и, несколько озадаченный выражением Моего лица, поспешил сказать:
— Позвольте вам представить моего адъютанта.
— Я уже имел удовольствие с ним встречаться. Это был Поллес.
— Вы его хорошо знаете? — спросил Огарев у Лапинского наедине.
— Я его встретил в том же Boarding House, где теперь живу, он, кажется, славный малый и расторопный.
— Да вы уверены ли в нем?
— Конечно. К тому же он отлично играет на виолончели и будет нас тешить во время плаванья…
Он, говорят, тешил полковника и кой-чем другим.
Мы впоследствии сказали Домантовичу, что для нас Поллес очень подозрительное лицо.
Домантович заметил:
— Да я им обоим не очень верю, но шалить они не будут.
И он вынул револьвер из кармана.
Приготовления шли тихо… Слух об экспедиции все больше и больше распространялся. Компания дала сначала пароход, оказавшийся негодным по осмотру хорошего моряка, графа Сапеги. Надобно было начать перегрузку. Когда все было готово и часть Лондона знала обо всем, случилось следующее. Сверцекевич и Домантович повестили всех участников экспедиции, чтоб они собирались к десяти часам на такой-то амбаркадер[590] железной дороги, чтоб ехать до Гулля в особом train, который давала им компания. И вот к десяти часам стали собираться будущие воины — в их числе были итальянцы и несколько французов; бедные отважные люди… люди, которым надоела их доля в бездомном скитании, и люди, истинно любившие Польшу. И 10 и 11 часов проходят, но traina нет как нет. По домам, из которых таинственно вышли наши герои, мало-помалу стали распространяться слухи о дальнем пути… и часов в 12 к будущим бойцам в сенях амбаркадера присоединилась стая женщин, неутешных Дидон, оставляемых свирепыми поклонниками, и свирепых хозяек домов, которым они не заплатили, вероятно, чтоб не делать огласки. Растрепанные и нечистые, они кричали, хотели жаловаться в полицию… у некоторых были дети… все они кричали, и все матери кричали. Англичане стояли кругом и с удивлением смотрели на картину "исхода". Напрасно старшие из ехавших спрашивали, скоро ли пойдет особый train, показывали свои билеты. Служители железной дороги не слыхали ни о каком traine. Сцена становилась шумнее и шумнее… Как вдруг прискакал гонец от шефов Сказать ожидавшим, что они все с ума сошли, что отъезд вечером в 10, а не утром… и что это до того понятно, что они и не написали Пошли с узелками и котомочками к своим оставленным Дидонам и смягченным хозяйкам бедные воины…
В десять вечером они уехали. Англичане им даже прокричали три раза "ура".
На другой день утром рано приехал ко мне знакомый морской офицер с одного из русских пароходов. Пароход получил вечером приказ утром выступить на всех парах и следить за "Ward Jacksonом".
Между тем "Ward Jackson" остановился в Копенгагене за водой, прождал несколько часов в Мальмё Бакунина, собиравшегося с ними для поднятия крестьян в Литве, и был захвачен по приказанию шведского правительства.
Подробности дела и второй попытки Лапинского рассказаны были им самим в журналах. Я прибавлю только то, что капитан уже в Копенгагене сказал, что он пароход к русскому берегу не поведет, не желая его и себя подвергнуть опасности; что еще до Мальмё доходило до того, что Домантович пригрозил своим револьвером не Лапинскому, а капитану. С Лапинским Домантович все-таки поссорился, и они заклятыми врагами поехали в Стокгольм, оставляя несчастную команду в Мальмё.
— Знаете ли вы, — сказал мне Сверцекевич или кто-то из близких ему, — что во всем этом деле остановки в Мальмё становится всего подозрительнее лицо Тугендгольда?
— Я его вовсе не знаю. Кто это?
— Ну, как не знаете, — вы его видали у нас, молодой малый, без бороды. Лапинский был раз у вас с ним.
— Вы говорите, стало, о Поллесе.
— Это его псевдоним — настоящее имя его Тугендгольд.
— Что вы говорите?.. — и я бросился к моему столу. Между отложенными письмами особенной важности я нашел одно, присланное мне месяца два перед тем. Письмо это было из Петербурга — оно предупреждало меня, что некий доктор Тугендгольд состоит в связи с III отделением, что он возвратился, но оставил своим агентом меньшого брата, что меньшой брат должен ехать в Лондон.