Чуть было не написал: буквально на следующий день после ее появления на страницах газеты. Но на самом деле — еще раньше.
Статья эта, как я уже говорил, печаталась в двух номерах: первая ее часть в одном номере, а окончание должно было появиться в следующем.
Но в следующем номере оно не появилось, потому что в промежутке между этими двумя номерами как раз и разразился скандал.
Раздался звонок из ЦК — от «дяди Мити», как все мы тогда называли курировавшего нас и литрами пившего из нас кровь Д.А. Поликарпова — того самого, которому Сталин некогда сказал свою знаменитую фразу: «В настоящий момент у меня нет для тебя других писателей: хочешь работать — работай с этими».
«Дядя Митя» был человек неординарный. Когда он умирал (от рака), он сказал жене, что, если умрет после 15-го числа, пусть она — так и быть! — возьмет «кремлевку» (полагающийся ему кремлевский паек) за этот месяц. А если он отдаст концы до 15-го, чтобы ни в коем случае не смела его брать: обманывать партию он ей не разрешил.
В то время, я думаю, уже не много осталось цэковских чиновников, которые проявляли бы такую суровую щепетильность в своих отношениях с «партийной кормушкой».
Но неординарность, я бы даже сказал, уникальность «дяди Мити» проявлялась не только в этом.
В отличие от подавляющего большинства тогдашних равнодушных партийных бонз, он был последышем тех «неистовых ревнителей», которые исполняли свои партийные обязанности с особым рвением.
Нам (не только нам, а всем, кого «дядя Митя» курировал, за кем следил своим бдительным оком) от этого было только хуже.
К нам, к «Литгазете», он относился с повышенной бдительностью.
— Вашу газету, — сказал он однажды Михаилу Матвеевичу Кузнецову, который был у нас тогда заместителем главного редактора, — я читаю с карандашом в руке.
Именно вот так, с карандашом в руке, наверно, прочел он и мою несчастную статью. То есть первую ее часть.
О том, что происходило в промежутке между публикацией первой и второй ее части (вторая часть, хоть и с опозданием, тоже была напечатана), я еще расскажу. А пока — о скандале, разразившемся после появления первой части.
Главного редактора вызвали в ЦК — «на ковер», как это тогда называлось. Грубую ошибку газеты предлагалось немедленно исправить, а политически вредную статью дезавуировать.
Выполнить эту роль — загодя, еще до того, как решился вопрос с публикацией второй части, — поручили Александру Львовичу Дымшицу, всегда готовому к услугам такого рода. За эту готовность его прозвали «председателем еврейской секции Союза русского народа». И ходила тогда о нем такая эпиграмма:
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей.
Там Дымшиц на коротких ножках —
Погрома жаждущий еврей.
Как видите, репутация у Александра Львовича в то время была уже вполне определенная.
Отдел литературы «Литературной газеты» был расположен на шестом этаже большого литгазетского здания. Но наши кабинеты располагались только по одну — правую — сторону коридора. А напротив, на левой его стороне, располагалась редакция газеты «Литература и жизнь» — «Лижи», как все ее называли. Дымшиц работал в «Лижи» — он был там заместителем главного редактора. И мы постоянно сталкивались с ним в этом нашем длинном коридоре.
Идя мне навстречу, он, бывало, еще издали протягивал вперед свою коротенькую ручку и с какой-то особенной, подчеркнутой настойчивостью пожимал протянутую в ответ мою. Когда я выразил кому-то свое удивление по этому поводу (мы ведь, в сущности, были едва знакомы, к тому же встречались ежедневно, так что вполне можно было ограничиться и простым кивком), мне — со смехом — было отвечено, что в Ленинграде, откуда Александр Львович недавно перебрался в Москву, ему уже давно никто руки не подает, поэтому, мол, он и рад каждому представившемуся случаю обменяться с кем-нибудь рукопожатием.
И вот настал и мой час не подать ему руки.
В тот день, когда появилась его статья, изобличающая меня во всех смертных грехах, мы, как обычно, столкнулись с ним в коридоре, и он, как обычно — нет, даже не как обычно, а с особой, более чем обычно подчеркнутой доброжелательностью протянул мне свою коротенькую ручку (дело, мол, делом, но на наших личных отношениях это никак не должно отразиться), я сделал вид, что этой протянутой руки не заметил, и с высоко поднятой головой прошел мимо.
Это был, наверно, не самый лучший поступок в моей жизни. Ведь раньше я с ним здоровался. А статьи, которые он — во множестве — писал раньше, наверняка были не лучше той, героем которой стал я.
Но мне тогда казалось, что эта его статья была какой-то уж особенно гадкой, что на этот раз Александр Львович далеко превзошел все прежние свои непотребства.
Сейчас, вспоминая об этом, я не зря написал «казалось». Подумал, что это, быть может, и в самом деле мне только показалось. Знаете, как это бывает, — одно дело, когда бьют по чужой заднице, и совсем другое, когда — по твоей.
На всякий случай я решил себя проверить: отыскал ту старую статью Дымшица и перечитал ее.
Перечитывая, вспомнил, что особенно меня тогда возмутило ее заглавие: «Надо доругаться!» Мало того, что подлец Дымшиц больно хлестнул меня фразой моего любимого Маяковского — это ведь была не простая фраза, а последняя реплика предсмертного письма Владимира Владимировича, обращенная к ненавидимому мною Ермилову. Выходило, что я — заодно с подлецом Ермиловым, а он, Дымшиц — с Маяковским.
Но заглавие — это только цветочки.
Опуская пронизывающую всю его статью фальшивую советскую риторику («Мы — в походе. И мы обязаны оберегать ритм нашего исторического марша»), я приведу здесь только один, особенно тогда возмутивший меня абзац, почти сплошь состоящий из перечня имен поэтов, якобы активно работавших и создававших свои шедевры в то самое время, о котором я писал как о времени застоя и упадка. На самом деле, уверял Дымшиц своего (и моего) читателя, и тогда, в мрачные годы культа личности, советская поэзия была на очередном историческом подъеме:
Не хочется прибегать к перечням, чтобы опровергать ими Б. Сарнова. Но трудно обойтись без них. Самое беглое обращение к литературной хронике послевоенных лет разбивает в пух и прах странные домыслы критика. Разве «цельнометаллического» героя воспевали тогда наши старейшие мастера — Н. Тихонов, Н. Асеев, А. Прокофьев, И. Сельвинский, В. Луговской, В. Инбер, С. Маршак, М. Исаковский, С. Щипачев, М. Светлов, А. Сурков? Разве не в ту пору были созданы Александром Твардовским его «послевоенные стихи» и возник у поэта широкий замысел «За далью — даль»? Разве блистательная книга Константина Симонова «Друзья и враги» не представила нам большой духовной красоты и силы революционного лирического героя? Разве не писали в то время и не создавали прекрасных произведений М. Алигер и Я. Смеляков, С. Кирсанов и Н. Рыленков, С. Смирнов и В. Рождественский, Е. Долматовский и О. Берггольц, Н. Заболоцкий и Л. Ошанин, С. Наровчатов и А. Софронов, П. Антокольский и С. Васильев, В. Шефнер и Н. Ушаков? Разве не в ту пору читатели накрепко полюбили поэзию Н. Грибачева, С. Орлова, М. Дудина, М. Луконина, А. Межирова? Разве не именно тогда так ярко засветилась (рано погашенная смертью) деятельность С. Гудзенко, А. Недогонова, П. Комарова?.. Наконец, разве можно «забыть» об огромных успехах поэтов братских народов — украинских, белорусских и многих, многих других? Ведь «забыть» о них — это как раз и значит забыть про «часовую стрелку».
Ложь этого длинного перечня состояла даже не в том, что на «семь пар чистых» у Александра Львовича тут пришлось семьдесят семь «пар нечистых». И даже не в том, что «чистые» и «нечистые» выступали у него в одной паре (Заболоцкий — в паре с Ошаниным, Антокольский — с Сергеем Васильевым, Наровчатов — с Софроновым). Особая подлость этого благостного списка заключалась в том, что в то время Анатолий Софронов воспевал казачий «ремянный батожок»: