Рассказывали даже, что Каганович — сам, лично — звонил Эренбургу и уговаривал его подписать. Ничего не поделаешь, мол, надо. А то — еще хуже будет.
Но Эренбург и тут устоял. Сказал, что не подпишет, пока сам Сталин не позвонит ему и не скажет, что надо.
Забегая вперед, могу сказать, что в одном из своих разговоров с Ильей Григорьевичем я попытался узнать у него, что в этих слухах было правдой, а что — легендой.
Разговор на эту тему начался с того, что он — в какой-то связи — помянул Кагановича. Я спросил, правда ли, что Каганович тогда ему звонил? И вообще, сколько правды во всех этих слухах?
От обсуждения главной темы он уклонился. Но разговор о Кагановиче продолжил охотно. В ответ на мой вопрос о том мифическом телефонном звонке он рассказал такую историю, относящуюся к временам более ранним, к 1932 году.
В один из своих приездов в Москву он оказался на даче Горького, на одной из тех встреч писателей с вождями (членами Политбюро), которые время от времени там происходили. Другие приглашенные писатели с вождями были уже знакомы, а он, Эренбург, был там человек новый (жил в Париже, в Москве бывал наездами), и каждый из вождей, знакомясь с ним, считал своим долгом сказать ему что-то приятное. И вышло так, что все (и Калинин, и Ворошилов, и все остальные, кто там был), не сговариваясь, повторяли, чуть ли не дословно, одну и ту же фразу:
— Только что прочел ваш новый роман «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца». Так смеялся, так смеялся… Одно только вот меня тревожит: не будет ли эта ваша книга какой-то частью читателей воспринята как антисемитская?
Роман этот был не такой уж новый: в Париже он вышел в 1928 году. Но в Советском Союзе напечатан не был. Поэтому вожди, до которых он дошел с большим опозданием, восприняли его как новинку. Роман был озорной, далеко выходящий за рамки советской благопристойности. Да и не только советской. Нарушение приличий начиналось уже с заглавия, с фамилии главного героя. «Ройт» — это «красный», а «шванец» на идише означает примерно то же, что русское слово «хер».
Роман был написан с легким еврейским акцентом. Был он не только смешным, но и грустным. Лирическим и сатирическим одновременно. А жало художественной сатиры было направлено в самые разные стороны. И в советскую власть. И в еврейский местечковый быт, на фоне которого разворачивалась бурная жизнь Лазика Ройтшванеца. Поэтому советские вожди, привыкшие все явления жизни, литературы и искусства определять, исходя из своей системы ценностей, могли с одинаковым успехом принять (или высказать опасения, что другие примут) этот роман и за антисемитский.
Из всех вождей, высказавшихся в тот день о его романе, только один проявил некоторую оригинальность. Это был Лазарь Моисеевич Каганович. Когда черед знакомиться с Эренбургом дошел до него, пожимая Илье Григорьевичу руку, он сказал:
— Как же, знаю… знаю… Как раз только что прочел ваш новый роман «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца». Так смеялся, так смеялся… Одно только вот меня тревожит… — Он озабоченно нахмурился. — Не будет ли эта ваша книга воспринята как проявление еврейского буржуазного национализма?
Выдержав небольшую паузу, Эренбург пожевал губами и сказал:
— Он уже тогда был готов.
Тогда я этим, понятно, не удовлетворился, но сейчас понимаю, что это в сущности и было ответом на тот мой главный вопрос.
Вторую историю про Кагановича, которую я услышал от Эренбурга в тот вечер, Илье Григорьевичу рассказал лично Никита Сергеевич Хрущев. Разговор шел о так называемой антипартийной группе, и, вспоминая всех бывших своих соратников, Хрущев особенно «любовно» говорил о Кагановиче. О том, какой это был коварный человек.
Время действия — год 1935-й.
Каганович, который был тогда секретарем МК, уходя на повышение (в секретари ЦК), рекомендовал на прежнюю свою должность Хрущева, который до этого был секретарем Краснопресненского райкома. Вопрос был практически решен, оставалось только утвердить его на Политбюро.
Накануне заседания Политбюро Каганович провел с Хрущевым еще одну, последнюю беседу, и вот тут Никита ему признался, что в 1922 году дуриком проголосовал за какую-то троцкистскую резолюцию.
Каганович сказал:
— Это ерунда. Дело давнее. Ты был тогда еще молодой партиец, неопытный, не разобрался. Хорошо, что ты мне об этом сказал, но больше никому не говори. И на Политбюро не вздумай про это брякнуть.
Перед самым заседанием Политбюро Хрущева принял Сталин.
Хрущев ответил на все вопросы, которые тот ему задал, а под конец беседы (тоже — не пальцем деланный) все-таки рассказал про троцкистскую резолюцию, за которую когда-то сдуру проголосовал.
Сталин молча кивнул.
И вот — Политбюро. Каганович представляет своего подопечного. Аттестует его самым лучшим образом. Высоко оценивает его деловые и политические качества. А под конец вдруг говорит:
— Я должен сообщить членам Политбюро, что в 1922 году товарищ Хрущев проголосовал за троцкистскую резолюцию. Был он тогда молодым коммунистом, у него еще не было достаточного политического опыта, и я бы лично этому факту особого значения не придавал. Однако я все-таки не могу не отметить, что товарищ Хрущев от нас этот факт утаил. И даже сейчас, здесь, перед членами Политбюро, он не счел нужным сообщить об этом прискорбном факте своей политической биографии…
Сталин внимательно посмотрел на своего ближайшего друга и соратника и сказал:
— Нам известен этот факт.
Пересказывая сейчас эти две эренбурговские истории, я вспомнил один смешной то ли анекдот, то ли какой-то давно читанный (может быть, Шолом-Алейхема?) рассказ.
Приезжает в какое-то еврейское местечко по своим коммерческим делам еврей-коммивояжер. Останавливается у какого-то местного жителя, которого ему рекомендовали то ли родственники, то ли знакомые. И дает ему на сохранение (чтобы не носить их постоянно с собой) все свои деньги. Положим, пять тысяч рублей.
Хозяин готов взять у него эту — огромную по тем временам — сумму, но при одном условии: они пойдут к местному раввину, составят в его присутствии соответствующий документ (расписку), все трое там распишутся, и только после этого он возьмет деньги.
— Да ладно, зачем это, — говорит приезжий еврей. — Я вам полностью доверяю.
— Нет-нет, — категорически отказывается хозяин. — Только с распиской и в присутствии раввина. И никак иначе.
Делать нечего. Приезжий соглашается. Они идут к раввину, пишут расписку, раввин заверяет ее своей подписью, прячет ее у себя, и только после этого хозяин квартиры берет у жильца деньги.
И вот настает день, когда гостю пришла пора уезжать. Он прощается с хозяином, благодарит его за гостеприимство, за доброе отношение, за все услуги, которые тот ему оказывал, и просит вернуть ему его деньги.
— Какие деньги? — удивленно спрашивает хозяин.
— Ну как… Деньги… Пять тысяч, которые я вам дал на хранение…
Хозяин — с тем же хорошо разыгранным удивлением — говорит, что никаких денег он у него не брал, понятия о них не имеет, ни о чем подобном даже и не слыхивал.
— Ну как же, — растерялся гость. — Ведь мы же с вами ходили к раввину. И в его присутствии…
Идут к раввину. И раввин тоже, на голубом глазу, делает вид, что понятия не имеет ни о каких деньгах, впервые о них слышит. И ни о какой расписке тоже знать не знает и ведать не ведает.
Гость понимает, что стал жертвой ловких жуликов.
Уже ни на что не надеясь, он плетется с хозяином квартиры обратно, собирает свои вещички и собирается покинуть навсегда этот воровской притон. И тут, к величайшему его изумлению, хозяин вынимает из какого-то своего тайника аккуратно перевязанную бечевочкой пачку ассигнаций и вручает ему:
— Куда же вы? Вот ваши деньги. Возьмите…
Запихивая дрожащими руками в карман свои деньги, которые он уже считал навеки потерянными, гость в растерянности спрашивает хозяина:
— Зачем же вы устроили весь этот спектакль? Да еще и раввина в это зачем-то впутали?