Кроме Ерко, никто не знал, что строки принадлежат Ашкерцу[4]. Востроносенький гимназист, втайне сам писавший стихи, нашел их и дополнил, приспособив к нуждам своего времени. Если бы поэт узнал об этом, он, наверное, не перевернулся бы в гробу, а тихо и одобрительно улыбнулся себе в бороду.
Стихи были отпечатаны на игрушечном печатном станке на листке бумаги величиной с ладонь, обратная сторона была пустая. Печатный станок принадлежал Филиппу. Ему подарила его тетка в день рождения, и он великодушно пожертвовал его обществу. Листовки он печатал вместе с Тонином.
«Черные братья» остались довольны. Это звучало иначе, чем «Долой Италию!», «Долой Муссолини!», «Да здравствует Югославия!», но отражало те же чувства.
— Мало только, — сказал Ерко.
— Больше сотни, — отозвался Тонин. — Денег нет ни на бумагу, ни на чернила.
Мальчики безмолвно переглянулись. Деньги! В них часто все упиралось. Они не решались кому-либо довериться и попросить о помощи. А сами были бедны как церковная мышь. Отдай они все, что когда-либо попадало в их руки, и того оказалось бы мало.
Рука Павлека невольно потянулась к карману. Он был из них самый богатый. Отец, правда, отличался крайней скупостью, хотя денег у него «куры не клевали», как злословили соседи, но мать была доброй и щедрой. Когда он приезжал домой — а бывало это почти каждую неделю, — мать всегда совала ему несколько лир на всякий случай… Он вытащил все, что у него было в кармане, и положил на стол.
— Вот, — сказал он, залившись краской.
Товарищи застыли от изумления. Такой щедрости они не ожидали. Глаза их с удивлением уставились на Павлека.
— В долг? — спросил Тонин, чтоб исключить возможное недоразумение.
— Нет. Насовсем.
Тонин взял деньги и пересчитал их.
— Напечатаем еще две сотни листовок, — сказал Ерко. — Это уже что-то… Ну, а теперь поделим!
Тонин кивнул и тут же разложил листовки на три стопки. Самую большую подвинул к Павлеку, одну дал Ерко, а третью оставил для Жутки.
— Ты, Павлек, сегодня вечером облепишь витрины в центре. Нейче, ты пойдешь с ним! Покажешь ему, как это делается. Смотрите не попадитесь.
Павлек взял листовки и положил их в карман. Руки у него дрожали. Ему стало страшно.
— А Филиппу что? — спросил Ерко.
— Филипп повесит флаг, — ответил Тонин. — Больше чем этот. — И он кивнул на флаг, прикрепленный к стене. — Я буду ему помогать.
Ребята радостно оживились. Где он достал флаг? Этого никто не знал. Тонин таинственно улыбался. Где его повесить? Этот вопрос волновал ребят больше всего. На крепости или на платане в аллее? С крепости флаг виден был бы лучше и дальше, но трудно было бы различить его цвет. Размер не тот. На платане флаг увидят все, пока его не снимут полицейские.
— Значит, повесим на платане, — заключил Тонин.
«Черные братья» встали. Тонин снял флажок и сунул его за пазуху, а свечу положил в карман. Тихо, один за другим они вышли во двор. И каждый невольно втянул голову в плечи: на дворе стоял отец Тонина, теребя свои пушистые усы и оглядывая ребят проницательным взглядом. Но он не произнес ни слова, даже сыну ничего не сказал, и тот быстро скрылся на балконе.
3
«Черные братья», не похожие друг на друга ни внешне, ни по характерам, разные, как камни в ущелье, но крепко-накрепко спаянные любовью к своему народу и родному языку, разошлись в разные стороны. Ерко в одиночестве побрел домой, обдумывая текст новой листовки.
Если для иных его товарищей тайное общество было волнующей игрой, для него это было делом жизни. Он очень рано забросил детские забавы. За что бы Ерко ни брался, он отдавался этому занятию целиком, всей душой. Думая о своих родителях, которым стоило больших усилий содержать его в городе, он прилежно учился. Его неудержимо тянуло к чтению. Книги он проглатывал с такой страстью и жадностью, с какой барсук расправляется с медовыми грушами. Мечтами он любил уходить в то время, когда «черные братья» под словенским флагом, распевая словенские песни, будут шагать по улицам Горицы.
— Тебе письмо, — сказала госпожа Нина, открывая ему дверь.
Госпожа Нина, его квартирная хозяйка, пожилая, седовласая вдова, жила на маленькую пенсию, которую она получала после смерти мужа. Чтобы как-то свести концы с концами, она сдавала комнату с пансионом двум гимназистам. Причесывалась она так же старомодно, как одевалась и как вела все свое хозяйство. Добрые серые глаза на широком бледном лице смотрели спокойно. Жила она уединенно и так всего боялась, что двери в ее квартире всегда были крепко-накрепко заперты.
Ерко кинул взгляд на письмо, и глаза его загорелись радостью. По почерку он узнал руку отца. Тот был сельским учителем. Два года назад, когда словенские школы стали превращать в итальянские, отца перевели в глубь Италии. Там он и жил в ожидании пенсии, которая позволила бы ему вернуться к своей семье, оставшейся в бришской деревушке.
Ерко быстро пробежал глазами аккуратно и густо исписанные страницы. В письме он не нашел ни одного слова жалобы на жизнь в чужом краю, среди чужих людей. Но в каждой строчке сквозила острая тоска по родине, по чистому синему небу над залитыми солнцем родными холмами и горами, по цветущим и зреющим полям, по словенской песне и речи. Он наказывал Ерко прилежно учиться, чтоб «не огорчать мать». Но еще настоятельнее просил его помнить о том, о чем он говорил ему при прощании. Отец всякий раз писал об этом. Слов этих он никогда не повторял — они были не для всех ушей и не для всех глаз. Но Ерко и так прекрасно их помнил. Они говорили о верности родному народу и языку, любви к родине…
Задумался Ерко. Отец ведь и не подозревал, как он выполняет его наказ. Знай он об этом, он, возможно, отругал бы его, назвав это глупой детской забавой. Обидно! Но, может быть, отец молча положил бы ему руку на плечо, и его глаза засветились бы теплым блеском… Впрочем, окажись сейчас отец здесь, все равно Ерко не решился бы ему признаться, что он член подпольной организации гимназистов, о которой уже говорит весь город и вся округа.
«Черные братья» добровольно и беспрекословно признали его своим вожаком. Собственно, руководили организацией они вместе с Тонином. Когда речь шла о том, что делать, глаза всех обращались к Ерко. Когда же речь заходила о том, кому, когда и как выполнить поставленную задачу, головы поворачивались к Тонину. Изобретательность его не знала границ. Он быстро находил решение, и все снова переводили взгляд на Ерко. Предложения Тонина отвергались очень редко. И все же «черные братья» скорее могли бы обойтись без Тонина, чем без Ерко. Без Ерко подпольной организации просто бы не существовало, мысль о ней зародилась в его голове.
Любая несправедливость больно ранила его сердце. События в Кобариде[5] были для него не меньшим горем, чем смерть старшего брата. Ерко тогда пошел только седьмой год, и понимал он далеко не все из того, что говорили об этом дома, но в душе с тех пор осталась незарастающая рана. Когда он уже ходил в школу, однажды в класс вошел незнакомый учитель и заговорил на непонятном языке. На Ерко словно навалилась тяжелая мгла. В городе, куда его послали учиться дальше, было еще хуже. По-словенски можно было говорить лишь украдкой. Все здесь было чужим и враждебным. Обида не раз выжимала слезы из его глаз, оставляла горький осадок в душе.
Сильнее всего его потряс поджог словенского театра[6]. Воспоминание об этом мучило его с такой силой, будто все произошло только что. Случилось это воскресным днем. Стояла тихая солнечная погода. Перед театром собралась толпа зевак. Со двора столбом валил черный дым. Горели кулисы, костюмы… Из окон под оглушительные крики летели книги, тетради, полки, стулья, столы и шкафы. На улице разожгли настоящий костер, вокруг которого плясали и бесновались чернорубашечники. Вонючий дым поднимался под кроны платанов и каштанов.