— Ее смерть — большое несчастье для «Пайпер арт секьюрити», — сказал Питер Пайпер, и отец Маккромби ощутил свою святую обязанность помочь фирме.
Оставим же их двоих, они уже договорились и плетут новые замыслы, — по крайней мере, на сей раз без вмешательства и помощи космических сил.
Хотя… как сказать.
Отец Маккромби втянул в себя воздух, явственно почуяв в нем ожидание: ожидание чего-то возбуждающего и зловещего. Что-то из атмосферы Храма Сатаны, казалось, путешествовало вместе с ним, причем помимо его воли.
— Вы что-то ощущаете? — поинтересовался Питер Пайпер и также втянул носом воздух. Но он был слишком заядлым курильщиком, чтобы почуять различие между одним и другим запахом, даже столь далекими, как запах лукового гамбургера и серный запах Сатаны; поэтому он закурил еще одну сигарету и перестал принюхиваться.
Пэт Кристи на первом этаже, в бутике трикотажных изделий, вздохнула, сняла телефонную трубку и отдала распоряжение о продаже помещения.
Это место ей отчего-то резко разонравилось.
Болтовня
В то время, как отец Маккромби задул свою последнюю свечу, Клиффорд находился на скамье подсудимых в нью-йоркском уголовном суде.
Дело в том, что Маклински предпринял решительный шаг: он собрал документы о деятельности Леонардос и понес их прямиком в полицию. По его мнению, необходимо было поставить предел агрессивной политике англичан в обороте предметов искусства и преподать им несколько уроков.
Я не исключаю, что мотивы Маклински были вполне искренними; а может быть, истинным источником возмущения было его пуританское воспитание, — но, как бы там ни было, Клиффорду было вменено в вину мошенничество и обман.
В суде, конечно же, не обошлось без представителей прессы и телевидения, которых насчитывалось около сотни. Заголовки газет сейчас же запестрели именем Клиффорда. Репутация Леонардос — этого всемирно известного, величественного института — таким образом, была подорвана, а лицо Клиффорда, хорошо известное телезрителям совсем в ином ракурсе, теперь появлялась на экране в скандальном контексте.
Лица же адвокатов Леонардос совершенно посерели. Человек, занимающий такой пост и такое положение, как Клиффорд, не имеет права безнаказанно разбрасываться словами. По крайней мере, в тех кругах, где словам придается то же значение, что и делам. Тем более, что эти слова записаны на пленку. Записаны на пленку?! — Лица адвокатов Леонардос из серых превратились в белые.
Вот оно! Доказательство! Доказательство! Доказательство! Послышался запах дыма от свечей Храма Сатаны.
Но тут лицо Клиффорда осветилось: или то было просто совпадение?
Хватит. Он — не преступник. Он решительно встал.
— Прошу дать мне слово, — сказал Клиффорд. — Если бы высокочтимый Суд позволил мне высказаться…
Как безупречен был его язык, как вежливо обращение!
Суд решил дать ему возможность и не препятствовать.
И Клиффорд заговорил. Он говорил в течение часа, и никто не заскучал за это время. Все не сводили с Клиффорда глаз. А он вполне артистично перенял высокое негодование Джона Лэлли: память у Клиффорда была хорошая; однако без налета паранойи самого Лэлли. Это было потрясающе; и это было убедительно.
Клиффорд говорил, что судят не его, судят состояние искусства в этом мире. Все эти солидные люди, осудившие его, собрались здесь из-за денег: денег больших и едва ли честных. Колоссальные состояния наживались и наживаются на труде нескольких прозябающих на грани нищеты художников. Это всегда было — и будет. Разве не умер Ван Гог, брошенный всеми, в нищете? Разве не такая же судьба постигла Рембрандта?
Но в современном мире место больших денег заняли сверхбольшие деньги. И он заговорил о странных иерархиях Мира искусства, о сомнительных аукционах, о ценах, контролируемых на рынке искусства темными структурами, о нарушениях контрактов, о невежестве экспертов. О том, что между художником и массами, желающими наслаждаться искусством, стоит тьма беспринципных, к тому же невежественных, посредников; о том, что критики покупаются и продаются; о репутациях, сделанных искусственно из соображений выгоды, и о других: тех, что были погублены из тех же соображений.
— Вы говорите о «лишнем нуле»? О том, что я добавил к цене «лишний нуль»? И вам еще нужна магнитофонная запись, чтобы доказать это? Конечно, я намеренно добавил этот нуль — и не трудитесь доказывать. Просто я уже много лет работаю в подобной атмосфере — и благородному Маклински это хорошо известно, а если неизвестно, то он — просто дурак. Я полагаю, что признаваться в последнем ему невыгодно.
Дым дьявольских свечей будто испарился: Клиффорд более не сидел, насупившись; он был в своей прежней форме, гневный, страстный, чарующий и, по-своему, искренний.
Суд и защита были убеждены и разразились аплодисментами; стрекотали и вспыхивали камеры; Клиффорд покинул суд свободным человеком, более того, героем. В тот вечер он взял с собой в постель крепкую, яркую, кудрявую молодую особу, чье имя было Честность — и, как обычно, тосковал рядом с нею по женственности и мягкости Хелен.
Но осталась ли Хелен мягкой и женственной в эти дни? Может быть, успех закалил и огрубил ее? Клиффорду не дано было знать этого.
Зазвонил телефон. Энджи? Она вечно тревожила его среди ночи. «Не отвечай», — подсказала ему Честность. Но он снял трубку.
Он протянул свою бледную руку к телефону, сказал «Клиффорд слушает» — и услышал новости о смерти Энджи.
Первым же рейсом он улетел в Англию, к Барбаре, и — конечно же, хотя и прискорбно это признать, если мы с вами хоть немного опечалены гибелью Энджи, — к Хелен.
Он не хотел дожидаться положенного срока после похорон.
Хелен и Клиффорд
— Клиффорд, — воскликнула Хелен, — ты поступаешь абсурдно!
Она сидела в своей приятно обставленной гостиной, выдержанной в бледно-зеленых тонах шелковой драпировки и мебели светлого дерева, и держала в руках белый телефонный аппарат.
На ней был ниспадающий складками кремовый костюм, по груди шла мелкая изящная вышивка желтыми цветами, каштановые кудри обрамляли лицо.
При звуке голоса Клиффорда в телефонной трубке она побледнела, но не позволила голосу задрожать от волнения.
Нелл наблюдала за этим разговором из другого угла гостиной: она больше не вышивала розочки, этот заказ был закончен, но она так и осталась членом семьи Хелен. Да и Хелен уже не могла без нее обойтись: Нелл приказывала мальчишкам умыться, прибрать в комнатах, отвечать по телефону в отсутствие матери, и они приняли ее и ее приказы, хотя посмеивались и огрызались.
Хелен тоже посмеивалась, наблюдая за ней. Она и точно стала моей дочерью, думала Хелен: дочерью, которую у меня отняли.
Что касается Нелл, которая сейчас наблюдала за Хелен, разговаривавшей с Клиффордом по телефону, то ей казалось, будто она никогда еще не видела столь прекрасной женщины: она понимала, как сильно могла такая женщина влиять на сердца и жизни мужчин.
«Если бы только я была похожа на нее, — думала Нелл. — Если бы она была моей матерью…»
Затем Нелл подумала:
«Нет, я не смогу быть такой, я чересчур резка, груба и обидчива. Да и не хочу я связывать свою жизнь с мужчинами. Рядом с ними — пожалуй, но только не вместе с ними».
Сама по себе Нелл, за которой теперь наблюдала и ухаживала Хелен: настаивала на том, чтобы Нелл ела и спала побольше, следила, чтобы у Нелл всегда были занятия и интерес в жизни, — Нелл была очень хорошенькой, но едва ли отдавала себе в этом отчет, что происходит обычно со всеми девочками, лишенными отца.
Ее прическа — все еще короткие, взлохмаченные черные упрямые волосы — стала маркой «Дома Лэлли», а сама она — ведущей моделью. Ее стиль привносил дозволенную степень фривольности в имидж моделей «Дома Лэлли»: дорогих и торжественных, но чересчур серьезных. Да, опасность того, что «Дом Лэлли», гонясь скорее за деньгами, нежели за вкусом, исчерпает свои возможности и фантазию, существовала всегда — и Хелен была в курсе этого. Нужно было стимулировать интерес разных возрастных групп, и в этом смысле Нелл поддерживала юный облик моделей Лэлли как нельзя лучше.