Когда он подошел к дому, темнело и в комнатах уже горел свет. По той суетливости, с какою Ксения открыла ему дверь, и притворству, с каким принялась упрекать, что так долго задержался, он понял, что в доме гости. Меньшая дочь Ксении, узнав, что мать в Мценске, сейчас же, прихватив маленького, едва начавшего ходить сына Валерика, примчалась сюда и теперь от дивана, на котором сидела, освещенная светом люстры и счастливая своим полненьким, одетым в брючки с подтяжками сыном, подталкивала его к вошедшему и остановившемуся у порога Сухогрудову.
— Ох как подрос, — сказал Сухогрудов. — Космонавт, что скажешь, космонавт! — И он, наклонившись, ласково как будто погладил по белой стриженой головке подошедшего внука.
Холодность, с какою он сделал это, передалась мальчику, и тот, отстраняясь от деда, потянулся к матери.
— Ты че ко мне, ты к деду, — заговорила Шура (так звали дочь Ксении), в то время как Сухогрудов, обходя внука, направлялся в свою комнату. — Ты к деду, к деду, — повторила она, стараясь задержать отчима.
Шура была из тех голосистых, дурных и беззаботных, нравившихся мужьям именно своей беззаботностью женщин, которые, войдя в дом, способны тотчас заполнить собою все и с естественностью, будто и в самом деле вселенная крутится вокруг них, говорить и делать, сообразуясь лишь со своими скоротечными желаниями и настроением; она была теперь рада приезду матери (рада показать сына) и, отдаваясь этому чувству, полагала, что точно так же, как она, должны были испытывать радость и все другие при виде ее сына. Для Сухогрудова она была человеком чужим, хотя и считалась (по Ксении) падчерицей; он не любил ее за суету и болтливость и называл про себя пустоцветом; но когда сравнивал ее с Галиной, то странным казалось ему, что «эта — дура, а счастлива, а та — вроде поумнее, а счастья нет». Отчего так происходило в жизни, было непонятно ему, но когда Шура появлялась в его доме, она каждый раз увлекала его своим настроением, и к концу вечера он обычно уже не замечал ни ее бестолковой суеты, ни громкого голоса, ни того, как относился к ней; все недостатки ее лица: веснушки, растекавшиеся от переносицы по щекам (она была похожа не на Ксению, а на отца), и недостатки ее фигуры; что бедра, что плечи были одинакового объема и тесные кофточки, какие она носила, как будто врезались складками в сдобное тело, — недостатки эти не только не замечались, но, напротив, как будто придавали ей какое-то обаяние, которое трудно было объяснить, отчего оно; когда она смеялась, она заражала смехом всех вокруг себя, и Сухогрудов, сколько помнил, ни разу, казалось, не видел ее удрученной.
Чувствуя, что он поступил сейчас не так, как надо бы, и с трудом отрываясь от тех своих дум, какие только что, пока подходил к дому, занимали его, он остановился и, обернувшись, спросил:
— Николай-то что не пришел?
— Занят, — поднимая на руки сына, неохотно ответила Шура. Вопрос этот не лежал теперь в русле ее настроения и был ни к чему ей.
— Ты что же, в две смены его запрягла?
— Его запрягешь, как раз где сядешь, там и слезешь.
— Ну это ты на него уже от сытости.
— Че я, че я, нас поди трое. — Она подбросила и, подхватив, обняла счастливо улыбавшегося сына.
— Ты про Галю расскажи, — сказала Ксения, все это время молча стоявшая в дверях кухни.
Затем отобрала у дочери Валерика и отошла с ним, пощекочивая его растопыренными пальцами. Она жила с Акимом уже седьмой год и так привыкла к нему, что ей иногда казалось, что всю жизнь она провела именно с ним; вполне удовлетворенная, как он относился к ее дочерям, она старалась вести себя точно так же по отношению к Галине, которую видела только раз, когда пять лет назад та приезжала в Поляновку, но которую полюбила, как она утверждала, словно родную, и постоянно с тех пор проявляла беспокойство о ней.
— А что случилось? — настороженно спросил Сухогрудов, обращаясь сразу и к жене и к падчерице.
— Ты послушай, послушай, сердце заходит, что там творится, а ты все не соберешься поехать.
Сухогрудов, оглядев жену и падчерицу, присел на диване, готовясь послушать, что они скажут ему. «Значит, точно», — сейчас же подумал он о своем разговоре с Ильей Никаноровичем. И сейчас же все возбуждавшие его мысли о Борисенкове, Лукине, Галине и Юрии новым кругом явились к нему. На лице его обозначилось то же выражение, с каким он вошел в комнату, и как человек, ожидающий удара, он поджимал теперь в нервную и узкую полоску обесцвеченные старческие губы.
— Да че говорить, — начала Шура, у которой все еще было радостное настроение. — Послали Николая в командировку в Москву, а я ему: ты Галю-то попроведай.
И она точно с теми же подробностями, как четверть часа назад говорила матери, принялась все пересказывать настороженно смотревшему на нее отчиму. Николай был у Галины как раз в те дни, когда сын ее Юрий, выкравший из дому и продавший вместе с дружками-грузчиками холодильник, не ночевал дома и когда выяснилось, что за какую-то пьяную уличную драку был осужден на пятнадцать суток и ему грозило выселение за тунеядство. Но Шуру главным образом волновало не это, а другое — что бывший муж Галины Арсений привел в квартиру какую-то молодую особу и что это полнейший разврат («Ну и что, что разведенные!» — восклицала она при этом), и что будто бы особа та выживала теперь из дому Галину.
— Да я бы живо показала ей, откуда ноги растут, — говорила Шура.
Точно так же, как она только что, казалось, вся исходила радостью, когда показывала сына, теперь возмущалась, и слова, в изобилии лившиеся из нее, были искренним выражением, ее изменившегося настроения.
— Да если бы мой Николай... Прожить столько лет... Как она может?! А Юрий: отцу все разрешено, а ему нельзя? Вот и пошла писать губерния! — Она не была посвящена в те подробности, что Юрий не являлся сыном Арсения, а был у Галины от первого мужа, как раз того самого Ивана Лукина, которого выдвигали сейчас на пост первого секретаря райкома. — Че ему не красть и не шалопаить? Я бы на месте Галины сгребла обоих да с их полосатым матрасом вон на улицу, на тротуар, пусть там милуются. А то что же, управы на него нет, что ли? Я уж на Николая: а ты-то че смотрел, ты-то че, говорю, смотрел?
— На Николая ты зря, — сказала Ксения, продолжавшая все еще держать на руках притихшего Валерика.
— Че зря? Ничуть не зря.
— Только впутался бы.
— За правду и впутаться не грех.
— А ты правду-то знаешь? — спросил Сухогрудов.
— Попробовал бы у меня так, вот и вся правда, — ответила Шура. — Я только в чем сомневалась? Как, думаю, можно холодильник из дома украсть, это ведь не кольцо, положил в карман и пошел. Ты, говорю Николаю, не напутал? А он: кольцо еще попробуй продать, кто его купит, а холодильник с рук возьмут, деньги в карман — и в пивную, — просто и ясно, как все объяснял ей муж, повторила она отчиму и матери: разговор ее лежал сейчас в этом русле и она не могла отклониться от него. — Я бы ни в жизнь не потерпела, чтобы со мной так.
— Не-ет, видимо, не припекло еще, — неожиданно проговорил Сухогрудов, прерывая падчерицу и поднимаясь с дивана.
— Да че ж не припекло?
— А припекло, живо бы написала или прискакала домой, — докончил он, не глядя на падчерицу. — Ужинать не пора? — Он на мгновенье повернулся к Ксении и затем, не дослушав ответа, направился к себе в комнату.
— Он че Галю так не любит? — спросила Шура. Она давно уже заметила за отчимом это и давно собиралась спросить у матери.
— Тише ты. Любит. Да еще как!
— Кому она нужна, такая любовь?
— Тише ты.
V
Несмотря на обилие родственников — и по линии сестер, и по линии жен: первой, второй и теперь третьей, Ксении, — Сухогрудов был человеком одиноким. Люди, наполнявшие его дом и окружавшие его, он всегда чувствовал, оставались для него чужими; он видел в них только среду, в которой надо было жить, и никогда не открывал перед ними ни своей душевной боли, ни радости. Благополучие же, какое он старательно поддерживал в семье, особенно когда привез Ксению, было лишь видимой стороною жизни и было нужно ему для того, чтобы никто не мог сказать, что он, Сухогрудов, хоть в чем-либо неудачлив. Если кого и любил он, так это мать Галины, мценскую учительницу, и чувство то затем перенес на ее дочь, свою падчерицу. За сына он не беспокоился. Дементий, получив образование, работал в одной из крупных сибирских проектных организаций, в которой разрабатывались будущие трассы газовых и нефтяных магистралей, и занимал там весьма ответственное место; правда, Сухогрудов считал, что лучше бы пойти сыну не по научной и хозяйственной, а по политической линии, по партийной, где больше простора для деятельности, так как и все и всегда подчиняется политике, но это была лишь частность, которую можно было брать, а можно и не брать в расчет; с Галиной же все обстояло иначе, и, кроме огорчений, она ничего не доставляла старому Сухогрудову. Чем больше он делал для нее, тем яснее видел, что всякое усилие наладить ей жизнь натыкалось на какие-то странные и лежавшие вне сферы его влияния преграды. Как только он начинал что-либо советовать ей, она сейчас же замыкалась и от нее уже нельзя было добиться ни слова; это раздражало Сухогрудова, и он тоже по неделям не разговаривал с ней. Он любил ее лишь за то, что с нею были связаны лучшие воспоминания о ее матери; но вместе с тем еще больше ненавидел за то, что она поступками своими не давала, как ему казалось, любить себя. «Может, и я в чем-то виноват», — иногда с горечью сам себе признавался он, жалея Галину. Он знал жизнь и многому мог бы научить ее, но она ничего не хотела принимать из его опыта, делала все по-своему, ошибалась, была несчастной и снова, как только проходило время, поступала наперекор советам отчима. «Припечет, еще припечет», — не раз затем думал он о Галине; и теперь, при Ксении и Шуре, только вслух произнес то, что давно и тяжело угнетало его.