Для Елизаветы Григорьевны же не было ничего странного в том, что происходило с нею; входивший сын не нарушил ее воспоминаний; она не видела ни его наклоненного лица, ни того, как он открывал форточку и ходил по комнате; вокруг нее по-прежнему была ночная заснеженная степь, брошенная солдатами и околевавшая на дороге лошадь и сани, на которых под заиндевевшим мужним тулупом лежали дети; ей казалось, что она все еще молилась, вдавливая коленками снег, тогда как давно уже тихо сидела, приткнувшись к саням, замерзая и не чувствуя, что замерзает, а, напротив, ощущая какое-то будто разливавшееся по телу тепло. Но ни она, ни ее ребята не замерзли в ту ночь (сыновья ее, кроме Сергея, погибнут позже, на фронте); проезжавшие на санях из Старой Мнихи и тоже спасавшиеся от колчаковцев сельчане подобрали их, и Елизавета Григорьевна хорошо помнила, как недоуменно вглядывалась в бородатое лицо деда Ерошина, который тряс ее за плечи, стараясь разбудить и поставить на ноги. Она и теперь ждала именно этой минуты, когда дед Ерошин возьмет ее за плечи и она, очнувшись, поймет, что опасность миновала, что все позади, совсем не думая, что прикосновение Ерошиных рук будет для нее последним мгновением жизни.
II
Юлия (от нее отчасти и Сергей Иванович) хотя и не была посвящена во все тайны дочери, но знала многое и ждала, что Арсений, о котором все чаще и чаще говорила Наташа дома, вот-вот сделает предложение ей. И волновалась за дочь, ожидая этого. Волновалась потому, что Наташе уже исполнилось двадцать четыре и пора было выходить замуж, и еще потому, что лучшего жениха, чем Арсений (судила же о нем только со слов Наташи), нельзя было придумать для нее. Арсений читал курс древней истории в институте, был кандидатом наук, доцентом, в общем, успел в свои годы занять то положение в жизни, когда можно было не беспокоиться за будущее Наташи, если она станет его женой.
Накануне этого воскресного дня, вечером, Арсений сделал наконец предложение Наташе. Утром, когда мать и дочь сидели на диване со счастливыми лицами, они как раз обсуждали это событие.
В девятом часу, перебрав платья и надев то, которое сегодня более всего подходило ей, но оставшись все же недовольной собою, Наташа отправилась на улицу Горького в дамский салон, чтобы сделать прическу. Там же, на Горького, ее обещал встретить Арсений, и затем они вместе должны были приехать к Наташиным родителям. Юлия ждала их к половине двенадцатого и готовилась к этому часу. Полная, но не от хорошего здоровья, а от сердечной, как говорили врачи, недостаточности, она то и дело присаживалась то на стул, когда находилась на кухне, то на диван, когда появлялась в большой комнате, и одутловатые щеки ее покрывались нездоровым и пугавшим Сергея Ивановича румянцем.
Она покрывала обеденный стол скатертью, когда Сергей Иванович, выйдя от матери, сказал, что ей стало хуже и что надо вызвать врача.
— Ты не ошибся? — спросила Юлия, не поворачиваясь к мужу, занимаясь своим.
— Нет. Думаю, нет.
— А по-моему, ты ошибаешься. Я же была у нее. Она выглядит сегодня гораздо лучше, у нее такие оживленные глаза.
— Глаза, но не лицо.
— Ты хочешь испортить праздник дочери? — Она опустила руки и взглянула на мужа. — Вызывай.
Сергею Ивановичу не совсем понятно было, почему нельзя вызвать врача к больной матери и что заключалось в э т о м нехорошего для Наташи и Арсения (в нем невольно шевельнулась неприязнь к Арсению), но, несмотря на всю очевидную нелогичность рассуждений жены, подумал, что в словах ее, как всегда, есть, наверное, своя неопровержимая правда, с которой он минутою раньше или минутою позже, но непременно вынужден будет согласиться; чтобы избежать лишнего разговора, главное же, чтобы успокоить начавшую уже тревожиться Юлию, он в знак согласия, как это делал обычно прежде, притронулся ладонью к ее белой и пухлой руке и принялся не спеша вышагивать вдоль дивана к стене и обратно. Когда проходил мимо материной комнаты, искоса, мельком посматривал на закрытую дверь; он все еще не мог отделаться от впечатления, какое осталось у него от глаз и лица матери, и перед мысленным взглядом его то и дело как бы порознь возникали то удивительно ожившие глаза матери, то совсем будто окаменевшая с желтовато-синим оттенком, как это бывает у покойников, сухонькая ее головка, проваленная в подушках; он старался сравнить то, какой видел мать сегодня, с тем, какой видел ее вчера, позавчера, третьего дня и неделю назад, и пытался убедить себя, что ничего особенного не изменилось, что и вчера и еще раньше она так же лежала молча, ничего не отвечала на его вопросы, лишь следила взглядом, как он подходил к окну, открывал форточку и шел обратно; но вместе с тем как он выискивал, что бы могло успокоить его, ощущение, что в доме происходит что-то нехорошее и что он ничего не предпринимает, чтобы предотвратить это нехорошее, сильным и прежде никогда не испытанным беспокойством заползало в душу. И чем более он ходил, хмурясь и наклоняя голову, тем явственнее нарастало в нем это беспокойство.
До появления Наташи и Арсения оставалось меньше часа, Юлии же предстояло еще многое сделать, но она, присев на диван, продолжала смотреть на мужа, не замечая, как по круглому и гладкому лицу ее, особенно щекам, пятнами вспыхивая и угасая, пробегал болезненно яркий румянец.
— Костюм надел бы, что ли, — сказала она наконец.
— Хорошо, хорошо, сейчас надену, — согласился Сергей Иванович и направился в спальню за костюмом.
Когда вернулся, Юлии в комнате не было. Оглядевшись и не находя, к чему приложить отчего-то мешавшие ему теперь изнеженные и с пухлыми и мягкими ладонями руки, он подошел к письменному столу, который стоял у окна, приткнувшись к зеленым, с тяжелою подкладкою и бахромой шторам. На столе еще с прошлого воскресенья лежала раскрытая газета с опубликованной статьей Сергея Ивановича, называвшейся «Последний водный рубеж». Несколько мгновений он смотрел на стол и газету, как будто читая давно знакомый и приятный ему заголовок; но то, что занимало его всю прошлую неделю, и занимало особенно вчера, когда редакция переслала первые письма читателей, теперь не только не трогало сознания отставного полковника, но было так далеко от него, вернее, сам он был мыслями так далек от вчерашних дум и забот, что взгляд его, не задерживаясь ни на чем, лишь скользнул по начавшей уже желтеть газете и уткнулся в складки свисавших до пола штор. Неторопливо и нервно протарабанив по стеклу, покрывавшему стол, он повернулся и снова, как только что, когда Юлия еще находилась в комнате, зашагал мимо закрытой материной двери к дивану, стене и обратно. В синем в полоску костюме, непривычно ссутулившийся, он, уже не останавливаясь, продолжал шагать и шагать из угла в угол, держа руки заложенными за спину и ни на что не глядя, а весь обращенный внутрь себя, ко все нараставшему в душе нехорошему предчувствию. «Все сразу, — морщась и поджимая губы, про себя произносил он с недовольством, словно обращался к кому-то определенному, кто находился за его спиною. — Все в один день, в один час». Раздражение непременно должно было вырваться наружу, и Сергей Иванович, в сущности, поджидал лишь случая, на кого бы обрушить поток накипавших в голове слов. В этом возбужденном состоянии и застал его неожиданно и громко прозвучавший в коридоре над входной дверью звонок.
Вздрогнув и оглянувшись, Сергей Иванович выжидающе посмотрел в полусумрачный коридор.
Для Юлии, которая была на кухне и возилась с закусками, звонок над входной дверью явился как бы преградою, за которой вдруг остались все ее домашние заботы, и она, думая только об одном — чтобы все было пристойно и соответствовало минуте, с улыбкою и все теми же нездоровыми пятнами на лице, но уже от радостного возбуждения, вышла в большую комнату и тоже выжидающе посмотрела в полусумрачный коридор. В руках она держала серый льняной фартук, снятый с себя; чувствуя, что он лишний, что надо было оставить его на кухне, и желая куда-нибудь приткнуть теперь, но не видя и не находя места, куда бы положить его, собирала и комкала перед собою белыми короткими пальцами.