В том месте, где надо было им расстаться, Павел приостановился и обернулся, чтобы сказать привычное: «До завтра».
— До завтра, — ответил Степан. Но прежде чем уйти, он сказал еще: — Так, значит, женился, говоришь? — Как будто все это время от обеда до вечера он думал об этом.
— Преподнес, — в темноте усмехнулся Павел. — Да что возьмешь с них...
XXXIV
Екатерину все в Мокше считали счастливой. Но счастливой она была теперь, за Павлом, а прежде, несмотря на многочисленную родню и по отцу и по матери, составлявшую почти половину деревни, росла сиротой, без отца. С отцом же ее, Евсеем, приключилась история, которая была до сих пор еще памятна всем. Подгуляв как следует на Майские праздники, он вместе с братом Михаилом решил прокатиться на тракторе. Дело было к ночи; они завели эмтээсовский трактор, стоявший возле правления, и выехали в поле, и случилось так, что Михаил свалился под колесо и Евсей задавил его; испугавшись и протрезвев, он убежал затем на речку, в тальники, и просидел там, прячась от людей, почти четверо суток, а когда нашли его, он был весь искусан комарами и не мог ни говорить, ни двигаться. Его положили в больницу, потом судили; суд выезжал в Мокшу и проходил в клубе, и это было самым тяжелым воспоминанием для Екатерины, потому что во время процесса жена Михаила несколько раз истерично набрасывалась на мать Екатерины и начинала таскать ее за волосы; их разнимали, потом она снова набрасывалась, их опять разнимали, а отец, сидевший на скамье возле конвойных, только ниже опускал голову. Его приговорили к шести годам, а когда началась война, зимой сорок первого вдруг пришло письмо от него с фронта, а спустя еще месяц — похоронная. Мать поплакала, и после этого в доме редко кто вспоминал о нем. Екатерина, не закончив школу, пошла работать, ее приставили к телятам, потом она доила колхозных коров, а потом взял ее учетчицей к себе (теперь уже покойный) Трофим Снегирек, вернувшийся к тому времени с войны без ноги и без руки и назначенный бригадиром; он все собирался жениться на ней, но так и не собрался — за делами и за самогоном, который варил сам же в баньке, стоявшей у него в конце огорода. Не женился, может быть, еще потому, что была Екатерина не лучшей невестой в деревне, жила с матерью, бедно, изба ее была оголена со всех сторон, так как пристройки и ограду истопили в войну, и чем она приглянулась Павлу, она не знала. Может, думала она, дело случая, а может, судьба, потому что — чему бывать, того не миновать, как говорили всегда в дому старые люди; но в сознании Екатерины постоянно теплилось другое чувство, что она понравилась Павлу. Избранный председателем колхоза, он снимал в ту осень комнату у Силантьевны, теперь тоже уже покойной тетки Екатерины, и Екатерина однажды под вечер — она не помнила, для чего, — зашла к ней; и в то время как она разговаривала с теткой у калитки, на крыльцо вышел Павел и посмотрел на нее; потом, когда она уходила по улице, он вышел за ворота и опять посмотрел ей вслед, она обернулась и запомнила этот его взгляд. Придя домой, она долго стояла перед зеркалом, разглядывая лицо и платье на себе, и, не находя ничего красивого, пожимала плечами и удивлялась — что это председатель так смотрел на нее. А на другой день тетка сказала ей: «Ох, девка, задурманила ты мово постояльца, гляди, выспрашивал про тебя», — и Екатерина начала сторониться Павла; но это не всегда удавалось ей, и, когда она все же встречалась с ним, видела, что Павел еще пристальнее смотрел на нее; и от взглядов этих его в душе Екатерины происходило то радостное движение, какое происходит, наверное, в семенах, после холодного амбара попавших вдруг в теплую и влажную землю; в глазах ее появилась живость, и все в ней расправлялось, как в ростке, проклюнувшемся для плода и жизни; она хорошела день ото дня, стесняясь того, что происходило с ней, и радуясь, и боясь, что счастье, какое ясно теперь как будто виделось ей, может вдруг, как дрозд с ветки, вспорхнуть и улететь. Она хорошела, и уже не только Павел заглядывался на нее; но она по-прежнему замечала лишь его взгляды и лишь после встречи с ним слышала, как стучит в груди сердце. Но то, что она переживала и что казалось ей тайной, не было тайной ни для матери, ни для подружек и родственников Екатерины; все полагали, что еще до снегов будет сватовство и свадьба, и ждали этого с одобрением, потому что — осядет теперь председатель в деревне, не будет смотреть в сторону; но — выпали снега, а сватовства и свадьбы не было, и по избам, как шорох (как всякая деревенская новость), прокатилось мнение, будто расстроилось все, и сейчас же десятки разных нехороших предположений, как грибы, начали вырастать за спиною Екатерины; может быть, именно потому вечер, когда после новогодних праздников Павел неожиданно пришел к ним в избу, был для Екатерины и самым счастливым и по-особому памятным ей. Весь день хлопьями валил снег, и двор, и улица, и крыши деревенских изб — все было одинаково запорошенным, белым; мать не расчищала дорожку, только смела с крыльца, а когда вошла в избу, увидела сквозь окно, как, разгребая пимами снег, шагал к дому Павел. «Гляди-ка, какого гостя наумывал нам кот», — сказала она дочери, и, как только Екатерина увидела Павла, сразу поняла, для чего он шел к ним; она метнулась за печь и за занавеску и, присев на край кровати, с замиранием начала прислушиваться, как Павел входил в избу. Он долго обметал пимы, потом так же долго снимал полушубок и стоял у порога, оглядывая комнату; потом, когда мать зажгла керосиновую лампу, потому что уже смеркалось, прошел к столу, достал из кармана бутылку водки и, взглянув на потолок, где проходила матка, сел под нею и только после этого произнес первые слова:
— Катя дома?
— Дома, где ж ей быть, — тоже поняв, для чего пришел гость, и примеривающе и несуетно глядя на него, ответила мать.
— Позови.
— Катерина, — позвала мать.
Екатерина не откликнулась и не вышла из-за занавески.
— Не хочет? — Павел повернул голову и посмотрел на занавеску. — Ну ладно, ставь-ка на стол стаканы, — добавил он, обращаясь по-прежнему к матери Екатерины, которую звали Марией, он это знал, но ему неудобно было называть ее так, без отчества.
Наполнив стаканы, он поднял свой и, посмотрев на будущую свою тещу, которая тоже подсела к столу и тоже взяла стакан, вдруг, не говоря ей ни слова, выпил все, что было налито, вытер тыльною стороною ладони губы и, осмелев и оглянувшись еще раз на занавеску, за которой сидела Екатерина, сказал:
— Ну вот что, помотал свою душу, хватит, или отдавай Катерину, женюсь, или... все!
— Да ты что так-то? Да ты хоть с ней-то говорил?
— Говорил не говорил, зови, скажу.
— Батюшки, да кто же так сватается?
— Ты Катерину зови.
— Катя, Катя!
Она кинулась к дочери и велела сейчас же переодеться ей. «Ты уж погоди нас! — крикнула она Павлу из-за занавески, — Ну, под звездой ты, ну, не упусти счастья», — прошептала она дочери. Екатерина помнила эти минуты, как переодевалась, и помнила, как затем вместе с матерью подошла к столу, за которым, захмелевший, решительный и неестественно мрачный, сидел Павел; но она только чуть взглянула на него и больше уже за весь вечер не поднимала глаз; она не знала, что ответила ему и как затем очутилась рядом с ним за столом — так близко, что, казалось, слышала его дыхание; она ни к чему не притрагивалась, а только смотрела перед собою то на стол, то на лампу, и по лицу ее, освещенному этой лампою, поминутно, как тень, пробегало то счастливое беспокойство, какое охватывало ее. Она слышала, как Павел разговаривал с матерью, но она не воспринимала, что они говорили; ей запомнилась лишь последняя фраза, которую он произнес, уже поднявшись из-за-стола: «Тянуть не будем, в воскресенье и отыграем и — шабаш!» — и она не шелохнулась, услышав это; она, казалось, не дышала в это мгновение, так радостно и страшно было все то, что предстояло ей. Ей надо было проводить Павла, и мать набросила ей на плечи тяжелый шерстяной платок; не столько от холода, сейчас же охватившего ее, как только она вышла вслед за Павлом в сенцы, сколько от какого-то иного чувства, заставлявшего ее кутаться, она прижимала платок к щекам; у самых дверей Павел, обернувшись и распахнув полы полушубка, обхватил и притянул ее к себе. Она испугалась, но не отстранилась, почувствовав тепло его гимнастерки и полушубка; и тепло это затем надолго запомнилось ей и согревало разную в разные годы ее жизнь с Павлом. Разную потому, что не всегда было согласно и ладно между ними так, как было согласно и ладно теперь. Пока Павел работал председателем, он каждый день то задерживался в правлении, то мотался по полям, то обивал пороги районных кабинетов, и Екатерина видела в доме только его гимнастерку и рубашки, которые она стирала, а не самого Павла; и хотя она ничего не говорила ему и как будто понимала, что все так нужно для дела, но в те ночи, когда Павел оставался в районе, она не спала и чувствовала себя забытой и одинокой. Ей иногда приходили мысли, что он изменяет ей; особенно когда началось объединение колхозов и он зачастил в Сосняки, оставаясь и ночуя там, и в Мокше недовольные родственники стали поговаривать, что видели Павла то будто у Нюрки Савковой, которая была вдовой и была бездетной и за которой ходила слава вольной и доступной женщины, — будто бы Павел утром выходил от нее; то передавали, что сосняковский ветеринар, когда клеймил колхозных телят, похвалялся, что разведет Павла и оженит на своей дочери, потому что рубленый дом, который даст за ней, перетянет все; доходили до Екатерины еще разные слухи, в которые невозможно было поверить, но, как ни казалось нелепым то, что она слышала, слухи делали свое дело, и она однажды, когда Павел двое суток не возвращался из Сосняков, на третьи, в ночь, решила сама пойти туда и узнать все. В ту осень она была беременна, ожидала первого своего ребенка (ожидала Романа); ничего не сказав матери, которая была еще жива тогда, Екатерина надела телогрейку, накинула платок на голову и пошла в Сосняки. Когда она вышла за околицу, еще светила луна, и тучи еще только черною кромкой, как лес, стелились над горизонтом, и с реки еще не поднимался и не наползал на дорогу туман, и скошенные и не перепаханные еще хлебные поля золотисто поблескивали стернею в осеннем лунном свете, и пахло еще обмолотом: зерном, мякиной, соломой, местами уже сметанной в стога, местами еще лежавшей в копнах; но для Екатерины ничего этого не существовало; как бывает всегда с людьми в таких случаях — воображенною картиной, как она застанет Павла либо у Нюрки Савковой, либо у дочери ветеринара, либо еще у кого, она лишь сильнее пробуждала в себе злую решимость; она не чувствовала, что идет, что ноги ее касаются земли; было только одно — будто она преодолевала сопротивление, которое мешало ей сейчас же достичь цели и увидеть все, и она торопилась, почти бежала, расстегнув телогрейку и развязав платок, который душил ее. Она не заметила, как тучами затянулось небо и луна уже не освещала ни дорогу, ни поля, лежавшие вокруг; все было черно — и впереди и позади нее, и эта чернота в какое-то мгновение заставила ее остановиться и прислушаться; ей показалось, что кто-то будто шел за ней; не разглядев никого в темноте, она снова двинулась было вперед, но, пройдя несколько шагов, опять остановилась, потому что теперь померещилось, будто кто-то стоял перед ней на дороге и смотрел на нее; и сейчас же тревога, сначала легкая, как трещинка на весеннем льду, охватила Екатерину. «Да нет, никого, все тихо», — подумала она, вглядываясь. Но она уже не могла идти; она вдруг увидела, что кругом ночь и что она стоит одна в ночи, на дороге, беззащитная и не нужная никому; она вдруг поняла, что, прежде чем доберется до Сосняков, с ней может произойти что-то непоправимое, и ужас за себя и ужас за ребенка, который именно теперь, в эту секунду, шевельнулся в ней, — ужас заставил ее попятиться и забыть о том, зачем она шла; ей показалось, что впереди были волчьи глаза, которые, как жадные огненные точки, светились в густой темноте ночи. В те послевоенные годы волки еще водились в этих местах и бродили по лесам и оврагам; не было случая, чтобы они нападали на человека, но забирались в колхозные овчарни и переводили скот, и видели иногда следы их и вблизи деревенских изб. Екатерина слышала об этом; но э т о жило в ней всегда отдаленно и смутно, потому что, казалось, не могло коснуться ее; но она ясно теперь видела перед собою волчьи глаза и не знала, что ей было делать; и не могла кричать, только все пятилась, выставив перед собою руки, словно ладонями и растопыренными пальцами можно было защититься от того, что угрожало ей. Не выдержав наконец, она бросилась бежать — сначала по дороге, потом по убранному полю, чтобы прямее выйти к деревне, и оглядывалась, падала, снова вставала и оглядывалась и все время ясно видела то ближе, то дальше волчьи глаза. Иногда ей казалось, что стая уже настигает ее, и до нее доносился топот и дыхание, и она тогда бежала еще сильнее, опять падая и до крови обдирая руки, ноги, лицо о стерню. Как она добежала до своего двора, она не помнила; она упала на крыльце перед дверью, и мать внесла ее в комнату.