В первый раз в жизни испытал отвратительн[ое] чувство администрат[ивного] человека, подписавшего как бы смертный приговор: телеграфировал куда следует, что мной удален от должности главный врач 504-го госпиталя Дамаскин за нерадивое отношение к б[ольн] ым и раненым.
21 октября. Холодно. Каким-то неестественным, но живописным контрастом с увяданием окружающей природы зеленеет изумрудный ковер травы-тимофеевки на дворе монастыря. Святая обитель нас сильно эксплуатирует, беря за все продукты вздутые цены.
Послал донесение Рейнботу на его телеграфное требование, почему я позволил себе якобы инспектировать эвакуационный пункт в Августове; вот текст донесения от 21 октября за № 428: «по предписанию… в первых строках моего рапорта от 10 октября № 2072 было упомянуто, что я посетил под Августовом эвакуац[ионный] пункт для осмотра б[ольн] ых и раненых, т[а] к к[а] к забота о санитарном благосостоянии частей армии и установление подачи помощи б[ольн] ым и раненым и их призрения входит в круг важнейших моих обязанностей. Что же касается отмеченных мной в рапорте нек[ото] рых недостатков эвак[уационного] пункта, то я счел долгом службы об этом донести в-ству, хорошо памятуя наказ Его Императорского Величества ныне здравствующего Государя Императора (разумеем известную Ходынскую катастрофу!), ч[то] б[ы] не только все ведомства, но и части их управлений в своей деятельности не обособлялись, а всячески старались бы друг другу помогать и содействовать на пользу общего государева дела. В доказательство того, что мое посещение пункта не носило характера инспекции, говорят последние строки моего рапорта, что об устранении санитарных недостатков я заведующего сборным эвакуац[ионным] пунктом просил, а не предлагал или предписывал ему» (sic!) Вот изволь-ка, укуси теперь меня!
В приказе по штабу армии и его отделам цитируется: «…Не подлежит оглашению. Приказ главнокоманд[ующ] его армиями Сев[еро]-Зап[адного] фронта № 104 от 7 октября 1914 г. …Разрешаю для нижних чинов, состоящих хлебопеками и кашеварами, увеличить на время военных действий отпуск мыла до 1 фунта на человека в месяц». О, Россия ты моя матушка!..
Возвратился из Августова Сиверс, а с ним и Будберг – лица повеселевшие: пруссаки по всему нашему фронту отступают, хотя и не под напором наших корпусов, а по своей доброй воле; предполагается поэтому наше движение вперед, но ничего в наших действиях не замечается громкого, эффектного, все как-то происходит вяло и скучно. Лык все в руках неприятеля[327]. Появилось много бродячих солдат, для наведения порядка командируется генерал для поручений. В разговоре о Мищенко мне советовали очень-то его не расхваливать, так как его здесь в штабе очень не любят!! Это видно из всего. Но если он не пользуется расположением к себе верхов, зато он чрезвычайно любим низами. С объявлением войны Турции, а с ней в скором времени, вероятно, Болгарии и Румынии, наступит, кажется, светопреставление. Мои предвидения оправдались: прибывший из 1-й армии пижон, «командир нестроев[ой] роты обозного батальона», прочится начальником штаба в начальники санитарного отдела, и я буду состоять его помощником.
В возглавлении военной медицины, да еще в военное время, лицами офицерского звания есть как будто чуточку и целесообразного: орефлектированный склад мышления врача сочетается с одогматизированной волей военного человека!
Получил сегодня от дорогой моей Лялечки письмо, в котором она меня «целует изо всех сил». Как и всегда, и это письмо от нее обильно было мною залито горючими слезами.
22 октября. Немного потеплело; туман. Сегодня – Казанская; пока шла обедня в монастыре, я раз десять забегал туда между делами послушать.
Приходил уволенный мной от должности д-р Дамаскин, туго слышащий, умолял меня оставить его на этой должности. Мне стало его так жаль, и я обещал ходатайствовать за него.
К провокационным назначениям на неподобающие места разных пижонов я внушаю себе относиться с философским спокойствием. Момент не такой, ч[то] б[ы] ревниво отстаивать свои личные прерогативы; надо посильно каждому из нас тушить пожар, объявший пламенем всю матушку Россию… Зато уж мы потом серьезно посчитаемся со всей этой революционной рейнботовщиной и треповщиной[328]…
Немцы продолжают отступать к западу[329]. Большая для нас работа: захоронение массы трупов. Уже и строевые начальники обращают внимание на большое количество легкораненых в левые руки (в пальцы и кисти их). В штабе единогласно высказывается мнение, что великое было бы благо для армии, если бы Ренненкампф хотя бы был взят в плен!..
23 октября. Потонул совсем в текущих делах; некогда было даже прочитать к[а] к следует от Коли[330], Сережи и Рубцова откровенные письма, привезенные мне из Петерб[ург] а возвратившимся оттуда командированным врачом Щадриным. Никак не могут понять мои братья, что невыносимо тяжелым бременем для меня здесь являются не трудности боевой жизни, а провокационно-революционная деятельность по отношению к врачам[331] хозяев теперешнего положения – развращенной до мозга костей нашей правящей бюрократии, и в войне-то видящей лишь одну цель удовлетворения своих узкоутробных хищнических вожделений; вот уж правильно, что война людям мор, а собакам корм.
24 октября. Мороз; поля покрылись инеем. Светлое бирюзовое небо. Лык, оставленный немцами, нами занят. Квартирмейстерская часть вчера выехала совсем в Августов, куда на днях переходят и проч[ие] отделы штаба.
25 октября. Ночь волшебная, звездная и лунная; неописуемо-красивым в отсвете небесных лампад таинственно-молчаливо смотрит[ся] монастырь. Мне не спится, но не от тяги к небесному, а от охватившей меня злобы ко всему земному, к[ото] рую не могу рассеять и дивной природой. «Кому повем тоску мою?» То неестественное положение, в к[ото] рое я теперь поставлен службой, имея над собой непосредственного начальника по моей специальности – вчерашнего «командира нестроевой роты» – заставляет меня глубоко страдать; опускаются руки к долу, хочется на все наплевать, взять, да и уехать из этой бездны человеческой пакостной свистопляски. Война?! Только для солдат она является актом самоотвержения и самоотречения (хотя бы и вынужденного), для остальных же, особенно же наверху стоящих, она – только средство и цель для того, ч[то] б[ы] сорвать себе лично побольше, да повыгоднее пристроить к ней своих ближних, алкающих «жареного». Всемерно внушаю себе мужаться и терпеть; не вечно же должен длиться этот кошмар человеческой низости; наступит же и рассвет новой жизни, когда к обидчикам нашим предъявим счет и притянем их к барьеру: «тогда считать мы станем раны – товарищей считать». Я ничего бы, пожалуй, не имел против существующей санитарной организации, но тогда следовало бы еще в мирное время приготовить к ней подходящих людей, а не ставить в такое шокирующее положение нас, корпусных врачей, при штабах армий.
Ведренный день; восхитительная погода, а на душе скверно-прескверно; от чувства внутренней обиды не нахожу места, ничем его не могу разрядить. В Августов сегодня переехал этапно-хозяйственный отдел, завтра переедет отдел дежурного генерала; останемся здесь на неопределенное время лишь мы – санитарный отдел, почта да казначейство. Публика редеет. Столовая, где так прекрасно кормили, уехала с командующим; остаемся мы предоставленными самим себе в отношении довольствия и нек[ото] рых других удобств. Монашенки ждут – не дождутся, когда и мы уедем. Орудийной симфонии не слышно уже несколько дней.
26 октября. Сегодня в Августов выступает полностью и наш санитарный отдел; вещи погружены в обоз, а сами выехали на автомобилях. Прощай, тихий, покойный уют монастыря, где я несколько поотдохнул и телесно, и морально; неизвестно, долго ли простоим в Августове, по квартирам условия там прескверные.