Впрочем, как только речь заходит о добре и зле, так сразу же с твердой почвы позитивистских концепций приходится ступать в зыбкую область духа и веры, а значит — неизбежно обращаться к проблемам религии. Саймак никогда не был человеком религиозным — скорее уж его можно было бы назвать агностиком. Однако вопросы веры занимали его очень глубоко. Приглядитесь повнимательнее хотя бы к фигуре отца Фланагана в «Что может быть проще времени», персонажу вроде бы чисто эпизодическому, — и противоречия, соединившиеся в этом человеке, сразу покажут вам, что я имею в виду. А каким пиршеством для теологических размышлений выступает «Выбор богов» с его проблемами души и одушевления, с его богоискательством и богосозиданием… И ведь это — лишь два примера из длинного ряда подобных. В то же время связанные с верой, религией, добром и злом проблемы — предмет особого (и весьма пространного!) разговора, завести который нам с вами сегодня не удастся при всем желании.
Но об одном аспекте этих многогранных проблем мы все-таки чуть-чуть поговорим. Любопытная деталь: Саймак даже в любой борьбе со злом всегда стремится не к компромиссу — нет! — но к тому, чтобы избежать открытой конфронтации. Нет в его душе места тезису «кто не с нами, тот против нас!» или «если враг не сдается — его уничтожают». Наоборот, если борьбы можно избежать — ее нужно избежать. Независимо от того, есть у тебя шансы одержать в этой борьбе победу или ты заведомо обречен на поражение. То есть конфронтация одинаково нежелательна как с позиции слабости, так и с позиции силы. Эта особенность заметно выделяла Саймака из среды его собратьев, многие из которых чрезмерно увлеклись поэтикой галактических империй, звездных битв и тех мечей, бластеров и прочих орудий, что от веку считались все-таки последним доводом королей. Не хочу тем самым ни в кого из них бросать камня: в такое уж время мы с вами живем. Не знаю, станут ли первые последними в царствии небесном, но в земных делах последний довод частенько становится в наши дни первым, а то и вообще единственным…
Но для Саймака — никогда. Я отнюдь не утверждаю при этом, что герои его — бесхребетные непротивленцы. Нет, в полном соответствии с практикой жизни и традицией жанра они могут и в драку ввязаться, и пострелять, когда надо. Но только — в том случае, когда нет альтернативы. Но только — если против этого не восстанет руководящий их действиями нравственный закон. В свое время Иммануил Кант удивлялся звездам над нами и нравственному закону внутри нас — в своих книгах Саймак свел звезды и нравственный закон воедино. И не случайно в романе, Вы сотворили нас!» две главы посвящены Геттисбергской битве. Может быть, не самая важная в отношении военно-стратегическом; возможно, не самая даже кровавая (под Фредериксбергом полегло не меньше, если не больше); но стала она символом тщеты братоубийства. И Саймак преисполнен протеста против этой тщеты.
Очень часто избежать конфронтации означает для его героев — уйти. Как уводит на некую «райскую» планету своих собратьев-«парапсихов» Шепард Блэйн. Причем — нельзя упускать этого из виду — это не бегство; не отступление даже. Это шаг вперед. Следующий — или один из следующих — после рейса, Мейфлауэра». Новый караван, отправляющийся по новому Великому Западному Пути.
Кстати, о Западе. Я уже говорил, насколько вошли в саймаковские плоть и кровь холмы, долины и реки Среднего Запада. Их описания вы найдете едва ли не в каждом его — по крайней мере, крупном — произведении. И это не просто фон, на котором развиваются события. Это среда, создающая человека, формирующая его ум и душу.
Порой мне кажется, что до конца нам так и не удастся понять Саймака, не побывав, не пожив в тех местах. Само собой, есть и у нас, в России, места, ничуть Среднему Западу не уступающие — ни красотой и живописностью, ни мощью и величием природы; но все равно они — иные. Они производят на душу иное впечатление и обязывают к иному образу жизни. Вообще-то фантастике не слишком свойственны тонкие пейзажные зарисовки, благодаря которым заслужил Саймак свою славу пасторального, даже буколического автора; волшебство НФ таится в детали и действии. «Встречая описания природы и погоды, я тороплюсь перелистать и пропустить эти страницы, — признавался Роберт Хайнлайн; и впрямь, в его собственных сочинениях ничего подобного не встретишь, — Но,— заканчивал он, — взяв в руки книгу Саймака, я не поступаю подобным образом никогда». Как удалось Саймаку достичь такого эффекта, столь полного слияния пейзажа и действия — боюсь, это останется секретом навсегда.
Впрочем, в творчестве Клиффорда Доналда Саймака таится еще великое множество секретов. И о каждом из них так и тянет поделиться мыслями и порассуждать. Но это — уже в другой раз. Надеюсь, такой случай нам с вами еще представится.
IV
Но об одном — маленьком! — секрете не могу промолчать сейчас.
В романе «Снова и снова» Саймак спрятал свой автопортрет. Сорокавосьмилетний писатель изобразил себя семидесятитрехлетним — действие этого эпизода романа разворачивается в 1977 году. Это — автопортрет себя в будущем. Том несостоявшемся будущем, когда он вернется доживать свои дни на ферму среди родных Висконсинских холмов. В тридцать третьей главе романа Саттон «увидел на берегу старика. Старик сидел, ссутулившись, на небольшом валуне, вросшем в глинистую землю. Между колен у него была зажата самодельная удочка. Лицо украшала борода двухнедельной давности. Он курил вонючую трубку, а рядом с ним стоял заляпанный глиной кувшин, заткнутый огрызком кукурузного початка. (…)
— Поймали что-нибудь? — поинтересовался Саттон.
— Ни хрена не поймал, — грубо ответил старик, не выпуская мундштука изо рта.
Он попыхивал трубкой, и Саттон с любопытством наблюдал за тем, как он курит. Окутанная клубами дыма борода его, казалось, давным-давно должна была бы сгореть синим пламенем.
— И вчера — ни хрена, — сообщил старик. (…) — Хлебни, — сказал он, не поворачивая головы. Взял кувшин, протер горлышко грязной рукой.
Саттон, потрясенный до глубины души таким отношением к гигиене, чуть не расхохотался, но сдержался и принял кувшин из рук старика.
У жидкости был вкус желчи, и от нее драло горло, как наждаком. Саттон отодвинул кувшин и с минуту сидел, тяжело дыша, широко открыв рот, надеясь, что воздух охладит пылающее нутро.
Старик взял у него кувшин, Саттон утер текшие по щекам слезы.
— Выдержка, жаль, слабовата, — посетовал старик. — Не было времени дожидаться, пока поспеет.
Он тоже хлебнул прилично, вытер рот тыльной стороной ладони и, смачно крякнув, выдохнул… Пролетавший мимо шмель свалился замертво. Старик поддел шмеля ногой.
— Хиляк, — презрительно отметил он.»
Я с удовольствием привел бы здесь всю главу, так сочно и смачно она написана, но это — увы! — невозможно. Или не цитировал бы вовсе — если бы роман вошел в состав этого двухтомника. Но сделать этого мне — вновь увы! — не удалось. Хотя даже из приведенного отрывка встает колоритная фигура.
Но почему я так уверен, что старик — это автопортрет?
Очень просто. Дальше, по ходу разговора, старик поминает Саттону:,Я даже написал рассказ про это, ей-Богу, хочешь — верь, хочешь — нет. Но, правда, не очень хорошо вышло…» А в конце неторопливой беседы приглашает Саттона:,Может, еще когда забредешь. Поболтаем. Звать меня Клифф, а теперь все величают старым Клиффом. Так и спроси, где старого Клиффа найти. Всякий скажет».
Есть в этом портрете чуточку шаржа, той иронии, которой мы так часто сдабриваем из предосторожности мечту, рассказывая кому-нибудь о ней, как бы делая тем самым прививку себе и мечте против чужой насмешки.
И все же — именно таким мечтал увидеть себя в старости Клиффорд Доналд Саймак. Он вообще сызмальства много думал о старости, не боялся ее, даже любил, наделяя самых дорогих его сердцу героев двумя взаимосвязанными в его представлении чертами — старостью и мудростью.