– Вставайте, дядя Саша! Пойдёмте, тётя Зина. Картошка остынет, – сказал старший, Прокопий, помогая Воронцову держать ребёнка.
– Дядя Саша, как хорошо, что ты опять с нами! – смеялся Федя, всё ещё не веря в случившееся и трогая за руку то Воронцова, то Зинаиду.
А младший, Колюшка, смеялся.
– Пойдёмте, пойдёмте. Туда, к народу!
– Кто эти люди, Зиночка? – спросил Воронцов, подняв наконец голову.
– Мы к ним по дороге пристали. Из-под Рославля. Беженцы. Домой возвращаются.
Зина, ребята, дитя, свобода, картошка… Господи, как это может быть?..
Заночевали они в лесу. Дальше с обозом не пошли. Возвращаться в Прудки было нельзя. Прудки снова оказались на оккупированной территории, и там, по словам Зинаиды, размещалась немецкая артиллерийская часть. Оставалось одно – пробираться к затерянному в лесах озеру Бездон, на хутор Сидоряты.
Зинаида подоила корову и сразу же поделила молоко. Теперь едоков стало больше. Самую большую кружку она налила Воронцову:
– На, Сашенька, пей. Наголодался небось.
Он смотрел в её радостные глаза, пытался прочитать, что в них, но ничего, кроме радости и счастья, не мог разглядеть. Его и самого приступами охватывала радость. Но как можно было радоваться после известия о смерти той, с которой были связаны, может, самые лучшие дни его жизни?
– Я знала, что тебя найду, – она так и светилась вся, какими-то едва уловимыми движениями и интонациями голоса напоминая Пелагею. – И ребята все, в один голос: пойдёмте, тётя Зина, дядю Сашу искать, да и всё тут. Дядя Ваня и тётка Васса отговаривали: мол, пропадёшь и детей погубишь. А Нил сказал: иди.
– Нил? Кто такой Нил?
– У нас на озере живёт. Монах. И чем только кормится, непонятно. У нас ничего никогда не брал. Живёт и живёт. Молится, ягоды собирает, травы, какие-то коренья. Найдёт, выкопает, помоет в озере, высушит. Тем и живёт. И всё молится, молится. И у воды, и у могил, и в лодке, и возле дерева. Я не раз видела.
Она рассказала ему о монахе, о его предсказании. Но не сказала всего.
До озера было километров тридцать. До Подлесного, родного села Воронцова, километров восемнадцать – двадцать. Но хутор находился в одной стороне, а родина Воронцова – в другой. На хуторе – тихо, нет ни немцев, ни полицаев. В Подлесном – неизвестно кто и что. А в Прудках снова немцы. Как это могло произойти? Видимо, наши не удержали эту местность и отступили на несколько километров.
Воронцов сделал несколько глотков и передал кружку Зинаиде.
– Что ты? Невкусно?
– Пей сперва ты. Я – потом.
– Да что ты, что ты! Думаешь, мне не достанется? Пей, пей. Я и ещё волью. Поправляйся.
Вечером, когда нашли в лесу полянку для ночлега и развели костёр от комарья, Зинаида вскипятила в котелке воды, откуда-то достала чистые тряпки, кусок марли и принялась промывать раны Воронцова. Он не чувствовал боли. Он чувствовал прикосновения бережных, осторожных пальцев Зинаиды и вскоре, то ли от усталости, то ли оттого, что всё осталось позади, то ли от этих заботливых прикосновений, задремал. Голова его поклонилась, поплыла в сторону, как тяжёлая коряга по воде, и вскоре легла на колени Зинаиды. Так она и просидела с ним до полуночи, пока не зашевелился и не закряхтел в пелёнках на телеге ребёнок. Зинаида переложила голову Воронцова на фуфайку и подошла к телеге. Сунула руку под пелёнку – пелёнка оказалась сырой. Она перепеленала девочку в сухое, покормила молоком из рожка. И та, успокоившись, снова уснула. Прокопий, Федя и Колюшка спали тут же, на телеге, тесно прижавшись друг к другу.
Она подошла к костру, бросила на угли охапку сухих ольховых веток. Те сразу занялись неторопливым пламенем, распространяя по лесу сладкий аромат растопленной смолы. Вечером они остановились в сосняке. Среди сосен всегда меньше комарья. Пока плутали в поисках дороги и места для ночлега, Воронцов нёс Улиту на руках. Зинаида вела корову и время от времени наблюдала за ним: девочка спала, а он всё равно откидывал с её личика косяк пелёнки и смотрел на неё, на то, как она спит и иногда чмокает во сне губами, кривит их, складывая то в плач, то в улыбку. Она сказала ему, как будто напоминая о самом главном:
– Это твоя дочь. Твоя и Пелагеи. Улита.
После этих слов он взял девочку на руки и долго не отдавал. Пока та не намочила пелёнку. И всё время молчал. Зинаида ни о чём его не расспрашивала. Им многое хотелось сказать друг другу, о многом расспросить. Но ни он, ни она не торопили друг друга, зная, что всё ещё спросится, всё расскажется. Всё у них ещё впереди…
Почему всё в жизни происходит так, а не иначе? Как всё это пережить? Почему рядом с добром и милосердием, которые, как ему казалось, гораздо ближе к человеческой природе, им же, человеком, творится такая жестокость? И почему этой жестокости, этому взаимному истреблению людей никак не наступит конец? Ведь должны же и другие устать от бойни? Просто устать. Устаёт же человеческий организм от тяжёлой работы. От пахоты, от косьбы, от топора. Можно косить день, ночь и даже ещё день и ночь, а потом настанет минута, и самому захочется упасть подкошенной усталостью травиной и уснуть надолго, позабыв обо всём: и о том, что скошенное надо сушить, и собирать в боровки, и потом куда-то везти и убирать под навес, от дождя и тлена… Усталость. Она должна наступить. Как наступает зима. И сковать неподвижными льдами воду, какой бы ошалелой ни была река.
Однако два фронта, две противоборствующие армии бьются уже больше года, и – никакой усталости. Неужели только он, курсант Подольского пехотно-пулемётного училища Александр Воронцов, так устал от войны? Смертельно устал. И как избавиться от этой усталости? Чем её извести? Тишиной? Сном? Крестьянской работой на хуторе? Усталость тела – это одно. Устав от косьбы или пахоты, поспишь ночь и уже встаёшь полон сил и желания идти и работать дальше. Только мышцы немного побаливают. А на душе радостно, что много уже сделано, что работы осталось всего-то на зорю-другую. Вся эта работа – впрок. Но как проспаться от той усталости, которая теперь владела им? И не только телом. Не только мышцы и кости болели от неё. Не только они…
Вначале он действительно спал сутками, так что, просыпаясь, путал ночь с днём, а утро с вечером. Но потом совестно стало подходить к столу, и он взялся с Иваном Степанычем поправлять загон для скота. Потом перекрыли крышу на хлевах. Потом обновили пральню. А женщины тем временем занимались огородами, скотом, детьми. Всем работы на хуторе хватало с утра и до того часа, когда солнце, тоже утомлённое, заваливалось за дальние сосны на другой стороне озера, где иногда появлялась и исчезала сгорбленная фигурка человека. То был монах Нил. Воронцов уже привык к нему. Всякий раз, приходя на кладбище, он встречал Нила то по дороге туда, то на обратном пути, то на самом кладбище или на полянке, которая отделяла кладбище от озера.
– А я тебя признал, – Нил махнул в его сторону тяжёлым пальцем. – Евсеев внук. Что ж ты так постарел?
После того случая Воронцов сбрил бороду. И теперь, когда брился, трогал морщины, действительно появившиеся вокруг рта и на лбу. Вот почему немцы поверили, что Зина – его жена, а Пелагеины сыновья – их дети. Там, на дороге, он выглядел на все тридцать.
Шрамы на скулах и подбородке и рубец на рассечённой губе постепенно затянулись, подсохли, опухоль спала. Зинаида внимательно следила за его ранами, мазала какими-то мазями, которые ей давала Анна Витальевна. Вскоре отвалились и корки, открыв розоватую нежную наготу шрамов. Вначале шрамы чесались, но спустя некоторое время Воронцов о них забыл.
Однажды ранним утром, выйдя на двор, Воронцов увидел людей, шедших краем озера. Они вышли к воде всего на минуту, видимо наполнить водой фляжки, и тут же исчезли в зарослях черёмушника и дикой смородины. Четверо. С автоматами. Никому он ничего не сказал. Но после завтрака, когда они с Иваном Степанычем запрягали коня, чтобы вывезти из лесу заготовленные для ремонта полов в хлевах сосновые плахи, спросил старика: