Главный прочнист работал в КБ девятнадцатый год. Восемнадцать лет постоянное нервное ожидание было почти профессиональной особенностью его труда. Восемнадцать лет он не имел права на ошибку, потому что ошибка прочниста — авария, катастрофа, смерть. Надо представить себе, сколько раз этот человек ставил свою подпись на чертежах, сколько раз следил в тревоге за пикирующими и штопорящими истребителями, сколько раз, наконец, ждал выводов аварийной комиссии: виновен он в происшествии или не виновен — надо представить все это, чтобы понять, почему у него седина, почему он молчаливо-угрюм, почему никому не верит на слово и старается все проверить сам. Не зря, видимо, старую поговорку «Кто не ошибается, тот не работает» прочнисты переиначили по-своему: «Кто ошибется, тому уж больше не работать».
Поздний вечер. Тихо в конструкторском бюро, опустел завод, только возле лаборатории статиспытаний движение. Сегодня испытывают на прочность реактивную машину. Люди входят в большой сумрачный зал, негромко переговариваются, останавливаются у стен. Серые тени ползут по стенам. Фонари повешены низко, оттого фантастичны эти тени. Выше всех, заслоняя силуэты людей, горбатится тень жертвенного самолета. Он накрепко приболчен к стенду, от распластанных крыльев тянутся вверх тросы.
— Приготовиться! — внезапно севшим голосом командует главный прочнист. — Давать нагружение!
И тишину нарушает негромкий треск: заработали домкраты. Дрогнули стрелки динамометров: нагрузка — 10 процентов, 20 процентов, 30 процентов… Прочнист недовольно косится на людей, столпившихся за его спиной. Ну зачем они пришли? Чего смотрят? Если интересно, приходи позже изучать разрушенное место. А то цирк какой-то устроили!
Остальные пока спокойны: эта нагрузка, каждому ясно, не страшна самолету. Благодушно улыбается аэродинамик. Поглядывает на часы двигателист: скорей бы уж! Спокойно беседуют Микоян и Гуревич. Кто-то из инженеров даже шутит, просит прочниста «орудовать повеселей».
Тот не отвечает. Нагрузка уже достигла 45 процентов, тросы скрипят все пронзительнее, 50 процентов… 55 процентов… Теперь уже нет равнодушных, есть люди, хорошо умеющие держать себя в руках, и люди более нервные. Шутники серьезны, беззаботные взволнованы, все смотрят на стрелки приборов. Не раздастся ли треск — не ровный скрип тросов, а страшный треск ломающегося крыла, который всех заставил бы вздрогнуть. Колеблется на стене горбатая тень, вздрагивает, дрожит… 60 процентов!
Ведущий конструктор МИГа побледнел, у него дрожат ноги. Сколько уж раз бывал на таких испытаниях, а волнуется, ничего не может с собой поделать. Он рад бы сейчас не смотреть на самолет, да глаз не оторвать. Ему страшно, по-настоящему страшно, словно боль самолета, дрожащего на этой гигантской дыбе, сейчас передается и ему. Микоян спокоен. Он подчеркнуто спокоен, даже улыбается: сильный человек. Только, пожалуй, чаше, чем обычно, улыбается.
70 процентов! Шорох прошел по залу. Губы прочниста в беспрестанном движении, он считает про себя секунды, так нужно для полной уверенности. Проходит минута, две минуты… Самолет напрягся, стоит, не ломается, треска не слышно. Это максимальная нагрузка, возможная в полете. Первый экзамен выдержан.
— Разгружать! — командует прочнист, и все кидаются к самолету. Каждый инженер осматривает то, что ему всего интересней: нет ли трещин на его конструкции, нет ли сдвигов, деформаций? Когда выяснится, что нет, можно будет поговорить, подшутить над волнением соседа, сделать вид, что сам ты вовсе не беспокоился, и даже, в обход запрета, покурить в уголке.
— Приготовиться! — рявкает басом седой прочнист.
Теперь уж он обязательно сломает самолет. При нагрузке более ста машина обязана сломаться. Плохо будет, если уцелеет. Если не треснет крыло при ста пяти, значит, ошибочны расчеты, значит, истребитель перетяжелен, сделан хуже, чем мог быть сделан. Снова колеблется горбатая тень на стене, скрипят тросы, инженеры затаили дыхание…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
РЕФЛЕКСЫ
Наконец-то Гринчик остался с машиной один на один. У него было отличное настроение. И очень трудное дело. Гринчик отрабатывал рефлексы.
Рабочий день кончился, вокруг тихо. Может, Гринчик остался один на аэродроме? Большой мир отрезан от летчика стенами тесной кабины. Там, за пределами ее, друзья, и жена с дочкой, и маленький бузотер Колька, и лес, в котором просыпалась весна. А здесь он один с глазу на глаз со своей машиной.
Друзья ушли с летного поля часа полтора назад. Ушли шумной гурьбой и теперь уже, конечно, празднуют. Поохали, наверно, в ресторан, столы сдвинули, сидят все вместе, подняли первые тосты; смех у них, веселье. Повод редкостный: вернулся в строй Анохин. Грех не отметить такое событие. Добился Сергей своего, все-таки добился! Прошел сверхстрогую медкомиссию, врачи долго качали головами, совещались, выставив Сергея за дверь, потом снова вызвали, опять двигали перед его глазом карандашами, наконец, решили: пусть другая, специальная комиссия проверит технику пилотирования этого упрямца.
Сегодня и проверяли. Одним из членов комиссии был Гринчик. Сели все в ЛИ-2, левое пилотское сиденье занял Анохин. Он был спокоен. Остальные волновались. Это был консилиум, составленный из опытнейших испытателей, давних друзей Анохина. Иные не верили, что он в силах справиться с заданием. Гринчик верил и… еще больше волновался.
— Ну что же, Сергей Николаевич, начнем, – сказал председатель комиссии.— Задание: взлет, полет по кругу и посадка.
Анохин начал выруливать. Гринчик сидел сзади и не видел его лица, только плечо и руку. Но рука Сергея так твердо легла на штурвал, так цепко и вместе с тем легко обхватила его, такими привычными движениями парировала толчки, что Гринчик сразу успокоился. Полет прошел блестяще, и сел Анохин с обычной уверенностью, у самого «Т». Человек всего может добиться, если очень хочет. Вернулся в строй! Гринчику это казалось добрым предзнаменованием.
Забегая вперед, могу сказать, что впоследствии Герой Советского Союза Сергей Николаевич Анохин стал одним из лучших наших испытателей реактивных самолетов. Он брался как раз за те задания, где глазомер особенно необходим. Человек, лишенный, по уверениям врачей, «глубинного зрения», испытывал сложнейшие машины, штопорил на них, пикировал чуть ли не до самой земли. Анохин по сей день испытывает новые самолеты.
…Летчики ушли гурьбой, а Гринчик остался на аэродроме. Неужели Сергей обиделся, что он не пошел с ними? Когда они уходили, Гринчик остановил виновника торжества:
— Серега, ты ведь знаешь, я больше всех рад…
— Завтра? — спросил Анохин.
— Если будет погода, – завтра.
— Ну и все. Не о чем говорить.
И Гринчик пошел к своей машине.
Теперь он сидит в кабине — правая рука на ручке, левая на секторах газа, ноги на педалях, — сидит привычно, удобно, как влитой. Можно подумать, что кабина строилась специально для него, по мерке, как костюмы шьют. Прямо перед ним, слева и справа, внизу у ног и чуть пониже плеч, теснятся приборы. Здесь установлено — он подсчитал однажды — больше семидесяти циферблатов, рычагов, кнопок, тумблеров. И все эти приборы Гринчик обязан знать.
Что значит знать? Помнить? Он давно их помнит. Понимать, для чего они предназначены? Ясное дело, понимает. Уметь ими пользоваться? Конечно, умеет. Это азбука. Но азбукой не кончается учение. С азбуки оно начинается.
Гринчик отрабатывает рефлексы.
В воздухе нельзя себе позволить роскошь вспоминать, колебаться, искать, шарить рукой. Путь от решения к действию должен быть архикраток: решил — сделал! Значит, мало знать все эти рычаги и приборы, надо сжиться с ними. Видеть их, не глядя, опускать на них руку, не контролируя себя, Ну, так, к примеру, как входит человек в свой дом, в свою обжитую квартиру. Он ведь не думает о замке, вставляя ключ в замочную скважину, не шарит рукой по стене, зажигая свет. Вот так же должен «жить» в кабине Гринчик.