Каким могло бы быть ее сегодня, останься он с ней? И была бы такая жизнь счастливой? И нужна была бы ему она — пусть и влюбленная, пусть и готовая отдать всю себя? Робеющая перед ним на людях — и пугающе смелая наедине?
Удивительно, но он, такой решительный во всем, что касалось политической борьбы, превращался в старомодного буржуа, стоило только закрыться двери в спальню. Если бы не воспоминания о пламенных речах, она могла бы поклясться, что перед ней совсем другой человек. Он даже внешне менялся. Пролетарская косоворотка уступала место английскому костюму, вместо серой кепочки и куртки стрелочника объявлялись фетровый котелок и пальто с узким бархатным воротничком. Да и поведение… Нет, вовсе не тот отчаянно жестикулирующий, горящий идеей человек был перед ней. Все время смущающийся, робеющий, уводящий от стыда глаза.
Поначалу она этого не замечала. Но чуть позже, когда первый пожар страсти отгорел, стала сравнивать его даже не с любимым, Владимиром, а с давным-давно покинутым Александром… Тот тоже все время отводил глаза, когда она сбрасывала шелковый пеньюар и оставалась перед ним в одной лишь прозрачной сорочке, освещенная робким огоньком одинокой свечи.
Ах, Александр! Сейчас, конечно, смешно даже думать об этом, но… Но она ему благодарна. В самые тяжкие годы дети жили спокойно, в мирной и уютной Франции, выросли образованными и по-европейски свободными людьми. Старшие сыновья иногда даже немного пугали ее самостоятельностью суждений и уверенностью в своих силах. Пугали, но все же радовали.
Вот только Любушка… не Оленька, нет, Любушка…Ее самая младшая, нерожденная дочь… Ее родное, несостоявшееся счастье, ее самая большая печаль. Сколько уж лет прошло, но до сих пор Инесса помнит ту боль, которую ей причинили слова Владимира. Помнит и свою решительность, когда заявила, что воспитает девочку сама.
И помнит то отчаяние, которое накрыло ее черной пеленой, когда озабоченный доктор Лефлер отрицательно покачал головой и сказал, что ребенок замер.
— Боюсь, милая мадам, что вам предстоит пережить операцию. Сердце крохи не бьется. Дитя придется извлечь, пока вы не погибли от сепсиса.
— Но, быть может, все будет хорошо?
— Дорогая моя мадам… Ребенок мертв, и мертв уже давно. Глупо тешить себя иллюзиями. Тем более что с каждым часом нарастает опасность для вашей собственной жизни. Тут нет даже предмета для разговоров. Вам следует только определить, когда вы сможете на неделю лечь в лечебницу. Не хочу вас пугать, но и прошу надолго не откладывать — с каждым днем опасность оставить ваших детей сиротами стремительно возрастает.
— Хорошо, доктор, я готова лечь хоть завтра.
— Отлично. Завтра пополудни я вас жду…
Воспоминания… У нее не осталось ничего, кроме воспоминаний… Дети выросли, надежды на семейное счастье давно угасли, надежда увидеть победу революции… Смешно говорить… У нее никогда не было подобных надежд.
Инесса встала и подошла к зеркалу. Высокое венецианское стекло отразило стройный силуэт, модную прическу и прекрасное лицо, которое столь многими в Париже обожествлялось. Только глаза… Ох, сейчас эти глаза не горели уже тем огнем, они погасли, ведь оба Владимира остались в том прошлом, к которому нет возврата.
А как бы ей сейчас хотелось, словно ленту в синематографе, отмотать назад годы и вновь погрузиться в молодой задор революционного кружка, которым руководил Владимир Ильич, ее, только ее Владимир.
Отражение в зеркале усмехнулось.
Завистники говорили о том, что она уводит его из семьи. Глупцы… Зачем ей было уводить его? Да и откуда? Разве та, другая, состарившаяся раньше времени, страдающая от базедовой болезни, могла бы соперничать с молодой и пылкой Инессой? Конечно нет! Но ведь ей-то все это и не было нужно! Ей была нужна только его, Владимира, любовь! Только внимание, которое он готов был уделить ей, только страсть, которой загорался в недолгие мгновения наедине!
Семья… Они и так много времени проводили вместе — Владимир диктовал ей, она переводила его статьи, вслед за ним и Надеждой моталась по всей Европе. По его указанию ездила и в Россию…
О, ее вовсе не пугала возможность попасть в лапы царской охранки! Ради него, его идей она готова была не только в тюрьму или в ссылку — готова была и на эшафот взойти! И когда все же ее упекли за решетку, отнеслась к этому совершенно спокойно: ведь дело, ради которого она пересекла границу, было сделано. Газета доставлена в Россию и уже передана тем, от кого зависела ее дальнейшая судьба. Теперь можно было и в Сибирь отправляться.
Даже сейчас Инесса вспоминала события четырнадцатого года с улыбкой удовлетворения. Дело было сделано. А близкие… Да и кто они — эти самые близкие?
Дети под надежной защитой отца и его немалого богатства. (Денег, к слову, Александру Арманду хватило в том четырнадцатом и на то, чтобы внести за жену огромный залог. Но обретенная свобода не вернула Инессу в семью — уж слишком высокие цели перед ней стояли, не сравнимые с глупыми буржуазными ценностями вроде семьи и детей. Тем более теперь, после потери доченьки. Потери, навсегда убившей ее душу.)
А вот Владимир там, в парижской квартирке, совсем один… Некому ему и чашечки кофе подать поутру, пока она здесь, в прогнившей России, прячется. Не рассчитывать же на Надежду, которая и кофе-то сварить не умеет.
Удивительно, что Владимир никогда не укорял жену полным ее небрежением кухней и домой. Хотя он же стоит за равенство мужчины и женщины. Однако как же он преображается, когда она, Инесса, едва придя в себя после угара любви, подает ему свежий кофе с пышной пеной сливок прямо в постель! Пусть и бурчит, что она его совсем разбалует.
— Ах, мой дорогой, я согласна тебя баловать до конца дней своих…
Так, бывало, говорила ему она в те дни. И он польщенно улыбался. Но уже через несколько минут торопливо одевался и совсем другим тоном давал ей очередное поручение.
— О, с каким бы удовольствием я сейчас отправилась бы по твоему указанию… — почти простонала Инесса, — на край света, не то что на рабочую окраину! С каким бы удовольствием выслушала твои поучения, что иногда не до конца понимаю ту роль, которая мне поручена, что не хватает у меня убедительности, чтобы объяснить пролетариату его высокую обязанность!..
Письмо было забыто, как забыто было обещание уничтожить все следы переписки, которое Владимир взял с нее в тот день, когда состоялось страшное, памятное до сих пор объяснение. Чем больше он говорил, тем отчетливее она понимала, что перестала для него существовать как возлюбленная, женщина, муза. Что теперь она лишь его боевой товарищ, полезный во всех смыслах этого слова член революционного кружка, не имеющий пола.
«Без поцелуев…» О да, пусть без них, но просто быть рядом, видеть, как блещет его гений, прикасаться душой к пылающему горнилу его души…
Инесса нет-нет да и вспоминала совсем другие строки, которыми он заканчивал свои письма. Пусть по-английски, пусть, но хоть так он упоминал о той близости, которая соединила их навсегда, которую не разорвать даже сотней решительных отказов!
Что ж, ей еще повезло. Пусть он отказался видеть в ней возлюбленную, но не отказался называть ее своим товарищем! Пусть теперь его ласки для нее под запретом, но не под запретом то безбрежное доверие, которое он питает к ней. Не зря же сейчас, в новой России, освобожденной от царского гнета, он по-прежнему дает ей трудновыполнимые поручения. Не зря же пристально следит за состоянием ее здоровья, не зря помнит о том, что у нее прохудились башмаки и нужны новые, не зря поручил установить в ее квартире телефон — редкость необыкновенную даже для столицы!
Эти знаки внимания куда более ценны, чем даже сотня лет вместе…
— Да ведь мы же все равно вместе, мой дорогой! Ты по-прежнему со мной, занимаешь все мои мысли, царишь в моей душе, памяти, чувствах… Для меня ничего не изменилось, ты был и остался единственным мужчиной, кого я по-настоящему люблю.
Инесса присела к столу и взяла в руки перо. Чернил было маловато, однако ей недосуг было встать, чтобы наполнить чернильницу. Мысли, которые она могла доверить только дневнику, были важнее. Перо побежало по бумаге.