Переводя свои впечатления в словесный формат, я словно подвергаю их разморозке и оттого начинаю волноваться. Завьялов слушает, качая головой, и, когда я умолкаю, с минуту еще раздумчиво хмурится.
– М-да… – молвит он наконец. – В наше время такого не было… Ну, ты снасильничай, ну, зарежь… Но на кой же к дереву подвешивать? Этого я не понимаю!
– Что тут понимать, Никитич, – возражаю я. – Ты телевизор смотришь? Это значит, что у нас завелся маньяк, извращенец.
– Стало быть, так, – соглашается Завьялов.
– Ну а мне-то что делать, Никитич? Вот вопрос.
Он смотрит недоуменно:
– Ты-то здесь при чем? Ты, поди, не баба – тебя он не тронет.
– Я не баба, но он в парке орудует, где мы с Карлом гуляем. Вдруг пересечемся? Теперь ни нам, ни ему покоя не будет.
– В парке… – Никитич чешет темя. – А ты ступай в другое место – тебе не все одно?
– Я уже думал об этом. Но ведь это наш парк… Ты пойми: получится, будто я его испугался, ублюдка этого.
– Ну, брат, не знаю… – Завьялов пожимает плечами. – Хочешь, ствол тебе дам на всякий случай?
Я не отвечаю. Лев Никитич со своей стороны больше не имеет что мне предложить, и разговор наш завершается обоюдным продолжительным молчанием.
Но вот Завьялов произносит: «Пу-пу-пу…» – и возвращает на нос свои очки. Это значит, что мысль его более мне не принадлежит. Делать нечего, я допиваю пиво и иду работать. Хотя и с опозданием, я встаю на свои привычные рельсы – других у меня просто нет. Работа – перегон; клиент – полустанок. Дежурный колокольчик над дверью оповещает о прибытии и отправлении. Входят и выходят мои пассажиры, всяк со своей маленькой бедой, всяк со своей повестью – иногда застенчиво-краткой, иногда весьма пространной и даже со вставными главами. Вот сейчас только я познакомился с Варварой Петровной, приняв у нее в починку старый чайник. Человечество в лице Ю. Гагарина вышло в открытый космос, и в том же году Мособлсовнархоз выпустил на земную потребу этот скромный кухонный сосуд. И тогда же его приобрел Василь Трофимыч (покойный муж Варвары Петровны) – приобрел в магазине гортопа за рупь двадцать новыми деньгами. Много воды перекипело в старом чайнике; ушли в предания гортопы и совнархозы; упал и разбился где-то в лесу Гагарин; потрудившись и выпив положенное, помер Василь Трофимыч; уже сама Варвара Петровна пошатнулась и «стала забывать», по собственному ее выражению. Год от года мир трещал и разваливался; и лишь этот чайник казался несокрушимым посреди руин; он сделался для Петровны не только источником кипятка, но другом и единственным собеседником. По нем сверяла она остаток сил своих: «Пока могу его поднять да сварить себе чаю, – сказала она мне, – я жива». И вот – такая драма… Детище семилетки обезносело, как майор Ковалев, и глядит печальным сифилитиком… Теперь я держу в руках две жизни – чайника и его престарелой подруги, – и ощущение собственного могущества делает меня великодушным. Не тужите, Варвара Петровна, вы еще попьете чаю на своем веку. И не надо, прошу вас, рыться в кошелечке – дело-то пустячное, ей-богу.
Не успевает старушка, слезящаяся от благодарности, покинуть мастерскую, как опять звенит колокольчик. Подняв глаза, я вижу перед собой девицу, достаточно миловидную, чтобы не стесняться мужским присутствием. Отчего же она смущена? Что такое достает она из сумочки, застенчиво улыбаясь? Ну конечно, эпилятор. Украдкой я взглядываю на ее конечности… так и есть. В городке у нас действует закон, по которому длина девичьих ног должна соотноситься с длиной подолов в обратной пропорции, – это при том, что ноги у нынешних растут со скоростью пять сантиметров в год. Бедным юницам приходится нелегко; в лучшем случае они вынуждены водиться со злодеями-эпиляторами, а в худшем… Ну да не печалься, красавица, вылечу я твоего приятеля, электрического садиста, будут твои ножки снова гладкими, как фарфоровые… только пусть они не занесут тебя совсем уж куда не следует…
За окнами мастерской все тот же пейзаж: липы, угол парикмахерской напротив. Но это иллюзия, я уже восемь часов в пути. Близок конец маршрута, и можно потихоньку подводить итоги трудового дня. А каковы они, эти итоги? День как день… Переложу заработанные денежки из кармана в кошелек да и двинусь восвояси. Уверен, что и вечер мало чем будет отличаться от вчерашнего.
8
Половина первого ночи. Я оказался неправ насчет сегодняшнего вечера. Я просто не предполагал, что кто-то из соседей устроит в нашем доме такую грандиозную пьянку. Даже не представляю, что могло послужить поводом для столь масштабного торжества. Карл отворил носом оконную фрамугу и, опершись передними ногами на подоконник, уже час таращится во двор, откуда доносятся вперемешку попевки, матерная ругань и пронзительный женский смех. Его шерсть вдоль хребта, как наэлектризованная, топорщится гребнем; хвост-джойстик напряжен и подрагивает в крайнем верхнем положении. Не открывая рта, Карл рычит мрачно и монотонно, прерываясь, только чтобы взять дыхание. В этой своей позе он похож на незадачливого трибуна, у которого возбужденная публика вышла из-под контроля. Иногда он, не выдержав, яростно рявкает во двор… и тут же оглядывается на меня. Правильно оглядывается: за этот митинг ему недолго и схлопотать.
Сам я, признаться, тоже бываю не в восторге от соборного пьянства и коллективных гулянок под моими окнами. Впрочем, эти дворовые сатурналии случаются теперь все реже, они уходят в прошлое по мере наступления цивилизации, и когда-нибудь мы привыкнем наконец сидеть по вечерам, нишкнув в своих квартирах, как добрые европейцы… Да, я никогда не приветствовал подобных карнавалов и не участвовал в них, но сейчас я с неожиданно теплым чувством прислушиваюсь к шумам и людским воплям, оглашающим заоконный мрак. Самим своим неблагозвучием они развенчивают ночь, лишают ее пугающего траурного пафоса…
– Хорошо бы бросить туда гранату, – мечтательно произносит жена. И, построжев внезапно, Карлу: – А ты поди от окна!.. Кому я сказала?
Не надо гранату… Пусть себе веселятся, пусть скандалят. Сегодня я хочу, чтобы в ночи звучало живое…
Но Карл ошибочно полагает, что мы вышли во двор, чтобы навести порядок. Первое, что он делает, разражается громовым лаем. Испуганное эхо вторит ему, и вторят нетрезвые преувеличенные взвизги женщин. Нет-нет, я держу его крепко… и нет, братцы, выпью я с вами как-нибудь в другой раз… привет, привет… Я увожу Карла поскорей со двора. Уже из темноты, оглядываясь на ходу, мы видим, как дом наш отплывает, уменьшается, покачиваясь словно иллюминированное судно. Все слабее и гулче делаются людские зыки, а потом и вовсе растворяются в океане тишины.
Нет, ночь непобедима. Люби ее величество или… или принужден будешь полжизни проводить в домашнем заточении. Что из того, что ночные подданные таинственны и опасны, – стань и ты таким же. Бери пример с Карла: сейчас – тот ли он неуклюжий балбес, не умеющий держать себя в обществе и сшибающий ушами кофейные чашки? Нет. Ночь преобразила его: то рядом со мной, то, спустя миг, уже поодаль он скользит, он струится, и луна не успевает прикладывать к нему свои прозрачные лекала. Сорок два сверкающих кинжала в пасти, пятьдесят кило неутомимых мышц и волчий холодный огонь в глазах – вот он каков, Карл ночью.
Мы минуем последнее, крайнее к речке жилье и спускаемся в ее пойму Я не вижу воды за темными зарослями кустов, я вообще почти ничего не вижу. Но я слышу тихое причмокивание и ощущаю тинистое речное дыхание совсем рядом. Пожалуй, я еще не вполне освоился в потемках: я вздрагиваю и замираю, когда в паре метров от меня снимается с шумом и криками утка и уносится, невидимая, свистя крыльями. Карл взлаивает ей вслед, но лишь для проформы: утка – мелочь. Днем его может напугать хлопнувшая от сквозняка форточка, но сейчас Карл хладнокровен и бесстрашен. Не нам полагается бояться ночных обитателей, а им нас… Постепенно мне передается Карлова заряженная уверенность: я чувствую, что мы с ним делаемся партнерами; мы – стая, мы – два хищника на охотничьей тропе. Мои собственные мускулы, забыв дневной износ, наливаются первобытной упругой силой. Мне хочется рычать и носиться во мраке, пугая все живое… Да простит мне Карл мои дилетантские фантазии – мне хочется, настигнув жертву, впиться в нее зубами и замереть в упоении, чувствуя, как жизнь покидает трепещущую плоть. Когда же все будет кончено, я подниму свою морду к звездам и торжествующе завою. С клыков моих будет капать кровь, а глаза сделаются как две луны…