– Время, – деловито командует он. – Заводи.
Люда с Марией Кирилловной вздрагивают от ударов грома и косятся на окно, озаряемое словно магниевыми блицами, но все-таки послушно занимают свои места подле машины. Еще минута, и производственный процесс возобновится буре наперекор…
И вдруг… и вдруг дверь на РЭМ толчком распахивается. Женский голос отчаянно взывает из коридора:
– Трушин!.. Леха!.. Скорей сюда!
Дверь в светокопию – настежь. Внутри мечутся возбужденные работницы. Трушин входит, следом вбегает Сергеев.
– Что тут у вас стряслось?
Галька Крюкова стоит, опершись руками о стену, и громко воет. На полу, странно подергиваясь, лежит Морозова. Обе, очевидно, только что с улицы, потому что под каждой лужа воды.
– Что с ними? – спрашивает, нахмурясь, Трушин. – Ты, Галька, чего дурниной орешь?
– Наверное, громом контузило, – предполагает Сергеев.
Крюкова сползает на пол.
– Мети-илу… метилу мы… поправиться…
Речь ее сквозь стоны неразборчива, но ключевое слово Трушин понимает.
– Вы что, метилу махнули?
Галька в ответ мычит и, едва ворочая языком, жалуется, что ничего не видит.
Все ясно! Трушин больше не мешкает.
– Блевать! – командует он решительно и сам, железной рукой пригнув Крюкову за шею, сует ей два пальца в рот. Сергеев делает то же с Морозовой. Страдалицы давятся и с криком извергают содержимое своих желудков. Однако самочувствие их не улучшается, у обеих начинаются судороги.
Медсанчасть, которую известили о ЧП по внутреннему телефону, выслала на место происшествия двое носилок и Стеценко, рассудительного пожилого фельдшера. Стеценко цыкает зубом, заглядывает в зрачки и Крюковой, и Морозовой, но диагноз ставит правильный.
– Метилу, что ль, приняли? – произносит он задумчиво. Трушин сердится на его медлительность:
– Знаем без тебя, что метилу!
– Стало быть, значица, метилу… – невозмутимо констатирует фельдшер.
Крюкова с Морозовой стонут и сучат конечностями. Не без труда их укладывают на носилки и выносят из светокопии головами вперед. Санитарная процессия в коридоре привлекает, разумеется, всеобщий интерес: народ таращится, высыпав изо всех дверей. И то сказать – не каждый день такое случается. Уже и носилки скрылись из виду, а люди все не угомонятся, пересуживают чужую беду – кто сочувственно, а кто со смешком.
12
Трушин, мрачный, возвращается из санчасти.
– Ну что?
Он машет рукой.
– Жить будут. Лошади здоровые… А вот я на «строгана» как пить дать налетел.
Мария Кирилловна вздыхает:
– Сами виноваты, Алексей Васильич. Надо было налить им на опохмелку.
– Какая вы умная! – вступается Люда. – Им налей, а они потом что-нибудь учудят. Или руку в машину сунут.
Люда к пьянству относится резко отрицательно. Правда, год назад с ней самой в совхозе произошел эпизод, но то был единичный случай, и притом на нервной почве. Вообще же она справедливо полагает, что ничего, кроме горя, ни от портвейна, ни от водки, ни в особенности от спирта ждать не приходится.
13
С пьянством, особенно отцовским, у нее связаны в жизни самые тяжелые воспоминания.
Одна грустная история случилась, еще когда Люда ходила в детский сад. Мать ее, по свидетельству Анны Тимофеевны, тогда уже начинала «погуливать» в своем тресте газового хозяйства. Теперь-то Люда знает, что значит «погуливать», живой пример – «приститутка» Дуська. Ну, может быть, мать действовала умнее, потому что не только в семье, но даже в поселке никто об ее похождениях долгое время не знал. Бывало, утром фыркнет Анна Тимофеевна: «Чего вырядилась, ровно на блядки!» Но отец за «свою» каждый раз заступался: «Ты не шуми, тетка. У нее работа такая… интеллигентная». «Интеллигентная» работа часто затягивалась допоздна, и Люду из садика приходилось забирать отцу.
Но тем злополучным вечером за девочкой в положенное время не пришел никто – ни мать, ни отец. На пару с сердитой воспитательницей Люда сидела во дворе, в садовской беседке. Потом у воспитательницы кончилось терпение, и она отвела ее на кухню, где нянечки подъедали какие-то дневные остатки. Люде налили холодного киселя, и она пила его, тихонько плача, – она решила, что за ней теперь не придут вовсе. Уже сиротская горькая будущность рисовалась в Людином воображении, как вдруг в опустелом здании послышался громкий мужской голос:
– Эй!.. Есть тут кто живой?
Это был отец!
Он отыскал живых на кухне и вошел, стукнувшись плечом о дверной косяк.
– Где моя дочь?!
Отец не сразу увидел Люду хотя она со стаканом недопитого киселя стояла прямо перед ним. И сейчас же нянечки возмущенно загомонили:
– Нельзя, папаша! Как не стыдно, в таком виде!
– Папка! – Люда бросилась к отцу и схватила его за руку.
Нянечки же продолжали причитать:
– Имейте совесть, мужчина, мы в таком виде не даем!
И тут отец пришел в ярость.
– Не даете?! – загремел он. – А в каком виде вы даете?! Вы в любом виде даете! – И прибавил несколько слов, каких Люда от него раньше не слышала.
Отец схватил со стола дуршлаг и погрозил им струсившим нянечкам:
– Вот коли я дам, то мало не покажется!
С тем они и покинули детсад. Конечно, Люда и сама чувствовала детским нутром, что отец сегодня в каком-то нехорошем «виде». Обычно он шагал размашисто, не оглядываясь и не делая скидки ее коротким ножкам. Случалось, зазевавшись по сторонам, Люда вдруг обнаруживала, что отстала, и бросалась в погоню – конечно, не забывая на бегу припрыгивать и, нарочно подшаркивая, пылить. Иногда, впрочем, она ошибалась: нагоняла вроде бы знакомые штаны, а оказывалось, что дядька в них – чужой.
Однако сегодня все было наоборот: отец тащился позади Люды, так что ей приходилось то и дело останавливаться, поджидая. Похоже, весь пыл свой он истратил на сражение с нянечками, потому что, выйдя на улицу, быстро ослабел и еле плелся, заваливаясь набок и оступаясь на каждом шагу. Тем не менее они сумели малым ходом добраться до своего поселка. Отцу достало еще сил пройти половину улицы Островского, и здесь только он сел, прислонясь спиной к зеленому дощатому забору. (Люда по сей день ходит с завода мимо этого забора, теперь уже кривого и облупившегося.)
Отец сел, прислонясь спиной к забору, и печально посмотрел на Люду.
– Иди, доча, – сказал он. – Дальше ты свою дорогу знаешь.
– А ты… а ты, папка?..
Люда расплакалась. Она умоляла его встать, но он только взмахивал рукой, будто ловил мух, и горько бормотал:
– Иди… ступай домой, доча… А мне там больше делать нечего.
По отцовскому лицу тоже текли слезы… Однако вскоре бормотание его сделалось бессвязным, рука упала и он уснул.
До дому отсюда и впрямь было не очень далеко. Люде следовало сбегать за подмогой, она же об этом не догадывалась, потому что была всего лишь несмышленое дитя. Не умея предпринять ничего лучшего, девочка осталась при спящем отце наподобие часового. Если на улице показывались люди, она отходила чуть в сторону и делала вид, что играет. Но когда к отцу подбежала собака и стала его нюхать, Люда, поборов страх, замахнулась на нее прутиком и прогнала… Как долго несла она свой добровольный караул – кто теперь скажет. Может быть, и не очень долго, но время ведь течет для людей по-разному. Отец – тот, к примеру, вовсе заспал этот эпизод и потом ничего не помнил. А вот Люде он врезался в память на всю жизнь; она помнит даже, как ей пришлось там же под деревцем справлять малую нужду, – неприлично, конечно, но что было делать.
Наконец кто-то доложил Анне Тимофеевне, что племянник ее лежит под зеленым забором на улице Островского. Она, не раздумывая, призвала на помощь мужчину-соседа, и вместе они отправились на выручку. Так все и оказалось, как сообщили доброхоты: найдя забор, тетя Аня нашла и отца под ним, и Люду с лицом, чумазым от слезных разливов.
14
Обстрекав, изжалив городок, гроза наконец утащилась. Утащилась, но не истощилась – главная туча ее пучится белой медузой на востоке и шарит по земле в поисках новых жертв. Еще доносится ее глухое погромыхивание, но вчуже – словно за стенкой передвигают мебель. Уже солнечными брызгами осыпаны и крыши, и листва деревьев, и глянцевитая молодая слякоть на заводском дворе. Люда отворяет оконную фрамугу и слышит, как одновременно множество окон во всем инженерном корпусе открываются с дробным звоном. Ветер, насыщенный неосевшей водяной пылью и озоном, врывается в помещение, будто струя ароматного спрея. Вся РЭМовская троица глубоко затягивается вкусным воздухом, словно принимает ингаляцию.