Литмир - Электронная Библиотека

— Мне Журден достался, — пробормотал Мамакин и вздохнул тяжко.

— Здрасте! — воскликнула Зоя Петровская, обращаясь ко мне. — Тебе же Горького и дали. Ты и тут недоволен!

— Не во мне дело.

Михаил Михайлович слушал нас с волнением и любопытством. Он поманил меня пальцем, усадил рядом с собой.

— Что ты бунтуешь, скажи мне на милость? Не нравится Гаврила? И мне он не нравится, и Мамакину вот не нравится. Всем не нравится. Я знаю, что ты не такой — ты храбрый, честный, умный; видишь, слова какие высказываешь — теоретик!.. Но за Гаврилу я бы обеими руками ухватился: именно тебе его надо играть, потому что ты не такой. Константин Сергеевич-то этому учит. Понимаешь?

От этих его слов во мне будто оборвалась туго натянутая струна, что держала меня в напряжении. Резкость, непримиримость и воинственность исчезли. Я промолвил упавшим голосом:

— Я буду играть Гаврилу, провалю роль, и меня исключат из школы.

— Не за тем принимали, чтобы исключать, — заверил Михаил Михайлович. — А ты извинись, пожалуйста, перед Петром Петровичем, я тебя очень прошу — ты виноват перед ним. Виноват ведь?

— Виноват, — сознался я тихо. — А еще больше перед вами, Михаил Михайлович, — заставил вас прийти сюда, когда вам нездоровится…

— Я не обидчивый, — улыбнулся он. — А перед Петром Петровичем извинись. Это ведь не унизительно — признать свою вину. Это даже мужественно. Да, да. И давайте жить мирно. Когда я узнал об этом случае, мне вдруг стало скучно, я почувствовал себя старым, у меня даже печень разболелась… Вы молодые, новые, вы должны жить дружно, весело — у вас все впереди… Никаких приказов, взысканий, выговоров не будет. Я не хочу… А над Гольдони и Мольером работать вам, действительно, может быть, рановато. Мы подумаем… — Он встал с дивана, по-мальчишески толкнув меня локтем: — Рыцарь!..

Мы все засмеялись.

…Бывают моменты, когда человек замечает сам, как он взрослеет, мужает. Таким моментом было для меня извинение перед Аратовым, хоть оно было и неприятно мне. Я мог бы сделать это тихо, с глазу на глаз, отведя его в сторонку или встретив на лестнице. Но это означало бы, что я стыжусь признать свою ошибку, было бы малодушием. И вот, дождавшись тишины, я вышел на середину класса, посмотрел Аратову в глаза и произнес, как бы подчеркивая свою силу, даже правоту:

— Извините меня, Петр Петрович, за вчерашнее, я виноват перед вами. Я был неправ… Больше этого никогда не повторится.

Он долго сидел, молча и неподвижно, облачко дыма над ним все росло, разбухало; потом завозился; скрипя стулом, кашлянул и проговорил кратко и хрипло:

— Садитесь. — И опять погрузился в молчание, все более заслоняясь от нас дымом. Потом, разогнав дым рукой; он улыбнулся как-то простовато, даже застенчиво и сказал с мягкой насмешкой: — Любят же у нас всяческие заседания и проработки! Не так сказал — на бюро, проработка. Не так повернулся — собрание, проработка. Не так шагнул — заседание, проработка. И некуда податься от этих проработок! Собрались два-три актера, поспорили об искусстве, выпили вина — сейчас же им на лоб этикетку: «богема». Но ведь нам, артистам, художникам, нужна обстановка, среда, как вода рыбе, как воздух птице: выбрось рыбу на берег — задохнется, а без воздуха птица не полетит. — Добродушная усмешка исчезла с лица, голос звучал глухо и сердито. — Нам велят учиться у народа. Как учиться, чему? Актерскому мастерству? Но ведь учеба эта не есть принижение перед толпой! А у нас боже упаси подняться чуть-чуть над толпой, выделиться! Сейчас же тебя легонько хлоп по голове — не вылезай! Если ты вылез, то говори, что ты вровень стоишь, даже ниже…

Сердобинский с жадностью слушал Аратова, вертел головой, восторженно оглядывал учащихся, как бы спрашивая: «Поняли?»

Петр Петрович взял папиросу, но, помяв ее в пальцах, положил опять в портсигар, курить не стал.

Я еще не понимал, к чему он клонит.

— По-вашему, артист должен стоять над действительностью? Жить бесконтрольно?

— Я считаю, что не мы должны ползать перед зрителем на коленях. Вы властители его дум и чувств. И, конечно, артист должен быть выше заседаний, проработок. Его крылья должны быть свободны для полета!

Ну да, эти мысли о свободе, об исключительности артиста мне уже были знакомы по высказываниям Яякина, правда, более грубым и неприкрытым: тот же призыв к обособленности и презрению к толпе.

— Эта дорожка приведет его прямо в индивидуализм, — заметил я вполголоса. Но Аратов сделал вид, будто не расслышал.

— Бойтесь чиновников, — закончил Петр Петрович. — У людей искусства, у художников — исконная вражда с чиновничеством. Традиционная! И, честное слово, не всегда умно и не всегда уместно вмешательство в творческую работу комсомольского бюро. Меня это унижает… хотя я и люблю комсомол, как олицетворение молодости. Непонятно, почему я должен менять одних классиков на других?

Мы с Леонтием переглянулись — значит, Михаил Михайлович счел нужным попросить Аратова переменить некоторые отрывки.

В перерыве Ирина Тайнинская догнала меня в коридоре и подхватила под руку:

— Вот теперь ты мне нравишься, Дима!

Она вся светилась, от нее исходил едва внятный запах духов. Она привлекала меня чем-то, несмотря на внутренний, быть может, не совсем осознанный протест.

3

Никита Добров заметно повзрослел и похудел, скулы заострились, синие глаза еще более углубились, но в хитрой усмешке их проскальзывала озабоченность, усталость и горечь; и только коротко остриженные волосы с жестким вихром на макушке да открытые, чуть оттопыренные уши по-мальчишески озорно молодили его.

Верный себе, пытливый и по-хозяйски уверенный, Никита становился ведущим штамповщиком в цехе. А цех, по его словам, находился в жестоком прорыве, хотя отдельные кузнецы и доводили выработку до рекордных цифр. Большинство рабочих были с низшим образованием и едва осваивали тяжелую и сложную профессию.

Никита шефствовал над отстающей бригадой Макара Гайтанова, молодого неповоротливого парня огромной физической силы. Но Гайтанов встречал Никиту враждебно. Ему, человеку небольшого ума, казалось, что известный на заводе кузнец унижает его своей помощью и советами. Гайтанов досадовал, что Никите многое и легко удается. К досаде примешивалась и зависть. Так часто бывает в жизни: вместо того чтобы восхищаться сильным, следовать за ним, благодарить его за поддержку, мы чувствуем неприязнь к нему…

Однажды, подойдя к молоту Гайтанова, Никита сказал, как всегда, спокойно и дружелюбно, хотя в голосе слышалось и нетерпение:

— Ну, пораскинь ты мозгами, Гайтанов! И поторопись чуть-чуть. Давай подумаем…

Гайтанов вдруг взбеленился, сорвал с себя кепку, швырнул ее на пол:

— Что ты лезешь ко мне?! Думаешь, прославился, так и указывать можешь? Плевать я хотел на твои указания! Как работал, так и буду работать.

— Дурак, — выругался Никита беззлобно. — Если бы ты поковки штамповал для своего удовольствия, я бы на тебя, дурня, и время тратить не стал…

— Ну и убирайся отсюда! Без погонял обойдемся. Легко тыкать другим, когда у самого поковка словно перышко!.. Я тебе их гору накидаю… — Никита молча и с презрительным состраданием смотрел на Гайтанова. Из-за адского грохота молотов и вихревого шума печей голосов не было слышно, Никита понимал его лишь по движению губ. Гайтанов вдруг обмяк, беспомощно свесил руки. — Я быка свалю одним ударом! А ее, черта, поворочай-ка. — Он со злостью сплюнул на горячую поковку. — Она, сволочь, все кишки мне перевернула!..

Никита сочувствовал ему. Почти двухметровая балка передней оси грузового автомобиля весила больше пятидесяти килограммов и ковалась в два приема: сначала один конец, затем второй. При норме в сто восемьдесят пять балок за смену кузнец обязан пропустить через ручьи штампов триста семьдесят концов. И все это вручную. Требовалась исполинская сила плеч, спины, ног, чтобы выносить это изо дня в день. Во время ковки балка удлинялась или укорачивалась, и брак был неизбежен. Никита все это знал. Он понимал так же, что потребность в этой поковке не уменьшалась от этого, а увеличивалась. Тут много придется думать и искать.

78
{"b":"247184","o":1}