Литмир - Электронная Библиотека

Анатолий был искренне убежден, что обижаться на Широкова — значит, унижать собственное достоинство; он считал его человеком грубым, неотесанным, таежным.

— Пьянеешь ты, ну, прямо, семимильными шагами, — лишь усмехнулся он.

Алла Хороводова надоедала Столярову.

— Система Константина Сергеевича для меня закон. «Работа актера над собой» — моя настольная книга…

Леонтий был настроен буйно, всех задирал, всем отвечал, ловя фразы на лету; рубец на щеке его побагровел.

— Система Станиславского не догма. И в больших дозах она вредна. А для тебя, Алефтина, обременительна, излишня, вроде костылей. Система тогда благо, когда за плечами — гора таланта. Талант — вот бог искусства. Это мое убеждение. Для тебя, Алефтина, оно не обязательно.

— Не зови ты меня этим глупым именем! — возмущенно воскликнула Хороводова.

Леонтий не слушал ее; он поднялся, могучий, свирепый, тряхнул гривой волос, протрубил, заглушая все голоса:

— Дайте мне сыграть роль Владимира Маяковского — и вы узнаете, что такое талант!

— Глубина души и пламенное воображение суть две способности, составляющие главную суть таланта, — негромко заметил Саня Кочевой.

Леонтий резко повернулся к нему:

— Чьи слова?

— Великого трагика Павла Мочалова, — ответила Алла, часто заменяющая нам энциклопедический справочник.

Зоя Петровская заметила с ехидством:

— Не тяжеловато ли тебе будет, Леонтий? Говорят, Маяковский был умен.

Широков встал в позу — одно плечо вниз, другое вверх — и пробасил, подражая интонациям Качалова:

…Но скажите
                      вы
калеки и калекши, —
где,
       когда,
                 какой великий выбирал
путь,
        чтобы протоптанней и легше?

Леонтий уже не давал никому говорить, гремел, рычал… Столяров все более мрачнел, с недовольством следя за Широковым, губы его непримиримо поджались, глаза вспыхнули, бритая голова порозовела. Неожиданно он стукнул ладонью по столу так, что зазвенела посуда, и крикнул резко, срывающимся голосом:

— Молчать! Сядь на место!

Леонтий испуганно отшатнулся, непонимающе хлопая глазами, потом сел и прошептал покорно:

— Молчу. — Он повернул стопку вверх дном и отодвинул ее от себя.

Гости встали из-за стола. Остались сидеть только Столяров и Широков. Николай Сергеевич проговорил отчетливо:

— Скромность актеру необходима так же, как и талант. Я слежу за тобой со времени экспедиции… Могу тебе сказать заранее: не выйдет из тебя артиста, если ты не образумишься, не перестанешь пить. — Леонтий сгорбился над тарелкой, лицо его сморщилось, будто от боли, волосы свисали на лоб.

Голос Столярова опустился до шепота:

— Откуда все это у тебя? Разве ты таким приехал? Разве таким мы тебя взяли в школу? Как тебе не стыдно! Что подумают твои лесорубы? Скажут, там был хорошим парнем, честным, работящим, а как попал сюда, в эту среду, пошел в актеры, так и спился, избаловался. Эх, ты!.. Имей в виду, так продолжаться не может. Держать тебя в школе не будем. И пойдешь ты шататься по театрам, по массовкам… Удивительное дело: обучаясь у старших, молодые в первую очередь воспринимают их недостатки, их пороки!…

Плечи Леонтия вздрогнули, он приподнял голову и посмотрел на Столярова, — по лицу текли слезы, подбородок дрожал, на щеках затвердели желваки от стиснутых зубов Он пытался что-то сказать, но только всхлипнул надсадно, с подвывом и опять отвернулся.

Столяров вышел.

Широков долго еще сидел за столом, один, запустив в волосы обе пятерни…

В кабинете Саня Кочевой играл на пианино. Казалось, он забыл, где находится, забыл себя, радостно улыбался, точно перед ним не стена была, а открывался весенний волжский простор. Нина вела себя неестественно бурно, смеялась, танцевала то с Никитой, то с Сердобинским, то с Мамакиным. Она боялась остаться одна, зная, что я к ней подойду… Поняв наконец, что она не желает со мной разговаривать, я сел в кресло, мысленно и по-мальчишески мстительно грозя ей: «Погоди же! Ты еще пожалеешь…» Позднее, когда я вспоминал эти слова и это свое состояние, я испытывал мучительное чувство стыда…

Никита, подойдя, спросил:

— Ты что надулся? Иди танцуй. Э, братец, да ты сейчас заплачешь…

Когда мы уходили, я увидел на столике под зеркалом лягавую собаку — знак моей преданности. Она была забыта.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Весенние экзамены приблизились как-то неожиданно. Каждый из нас мысленно оглядывал промелькнувший год, и в душе колебались незримые весы: порой все сделанное представало в сумрачном свете, и тогда отчаяние тянуло чашу весов книзу — отчислят; но чаще перевешивала неистребимая в человеке сила — надежда: оставят, переведут на следующий курс.

Я убедился, что тот радостный трепет и беспокойство, с которыми мы перешагнули порог школы, не покинут нас все четыре года. Да и после школы надежды и отчаяние, разочарование и удачи, тревога и ликование, вера и сомнение явятся нашими неизменными спутниками… Эти волнения изнуряли, обессиливали, но в то же время и возвышали чем-то, заставляя внутренне подобраться и насторожиться.

Учащиеся выглядели тихими, они как бы прислушивались к себе. Даже Леонтий Широков, бесповоротно поверивший в то, что без актерского мастерства ему нет жизни на земле, и тот несколько приумолк, не гремел каблуками по коридорам, как раньше…

Всю зиму мы с Сердобинским репетировали горьковского «Челкаша». Глупый и жестокий Гаврила делался все более и более ненавистным мне. Противно было произносить его слова, смеяться глупым деревянным смехом, клянчить деньги и валяться в ногах у Челкаша — что-то оскорбительное было в этом для человека… Не нравился мне и Сердобинский. Влюбленный в себя, он был убежден, что профессия актера самая легкая и веселая и что только для нее он и создан природой. Роль свою он просто не понимал. Ну, какой он Челкаш, «старый травленый волк»?! Позировал, произносил слова не своим голосом, наигрывал, да по каждому поводу пускался в пространные рассуждения об искусстве, пересыпая свою речь цитатами поцветастее.

Отрывок наш шел хуже многих других. Но Петр Петрович Аратов неизменно утешал нас, поощрительно улыбаясь и щелкая подтяжками на груди:

— Мне с вами делать нечего. Вы готовы. За вас я спокоен. — И даже ставил нас в пример другим.

От его похвал Сердобинский рос на глазах, все выше и высокомернее задирал нос, а меня все настойчивее тревожила назойливая мысль: уж не готовит ли Аратов нам ловушку, в особенности мне — Сердобинского он легко может отстоять… Надо было что-то предпринять. Но что? Что можно сделать, если твоя судьба зависит от другого человека? Может быть, обратиться к Столярову, объяснить ему все и попросить защиты?.. Но это невозможно, это против моих правил, нельзя же всякий раз искать защиты у других… Да и стыдно это.

Экзамены проходили в большом зале. Я завидовал Сердобинскому, он был верен себе — нагловат и презрителен. Поглядывая из-за ширмы на членов комиссии, он спрашивал меня:

— Трусишь? Ерунда! Выходя на площадку, не забывай весьма существенного вопроса: а судьи кто? Держись смелее! Тут робких не любят. Их надо ошарашить!

Я рассмеялся невесело: подобные напутствия его мне были знакомы по приемным испытаниям, я знал, чем это кончалось.

— Не тревожься, старик, — сказал Леонтий перед моим выходом на площадку. — У тебя за спиной картина. Порогов в обиду не даст…

Мы вышли из-за ширмы: я в лаптях, в сатиновой полосатой рубахе, перетянутой пояском; Сердобинский — в опорках, с расстегнутым воротом рубашки, на затылке — потрепанная фуражка с наполовину оторванным лаковым козырьком. Вид у него был лихой, нагловатый, смех — издевательский.

89
{"b":"247184","o":1}