— Ну, как за сбитый самолет.
— Теперь поняла. — Лидия зашарила ручку на дверце, но Ивашников тронул машину, и так резко, что ее вжало в сиденье.
— Останови.
— Тебе тоже тридцать три, — сказал Ивашников, прибавляя скорость. — Поиграли, самостоятельность показали, и хватит.
— Сукин сын, — прошипела Лидия, — это кто из нас показывал самостоятельность?
— Ну, я. — Ивашников смотрел на дорогу.
Лидия подумала, что по большому-то счету нет, лишку берет на себя Коля Ивашников.
Исторический материализм преподавал у них отец. Ее, Лидин, отец, серьезный социолог. Почасовку на фармацевтическом факультете он взял якобы для приработка, а на самом деле — чтобы присматривать за дочерью. Другой студент мог сдать на троечку, а дочка профессора Рождественского — никогда, науськанные отцом преподаватели отправляли ее с напутствием подучить и пересдать.
Обязательным элементом присмотра за дочкой были нотации на тему «ученье — свет, а неученье — тьма». Главным героем в них выступал какой-то Ивашников, нищий, безродный и талантливый. «У Ивашникова один свитер, а он отличник». «Ивашникова воспитывает двоюродная тетка, не то мороженщица, не то продавщица газировки, а он «Капитал» прочел весь, хотя с вас не требуют». Потом этот заочно ненавистный Лиде Ивашников появился у них в доме и оказался шапочно знакомым Колькой с параллельного потока. Славился он в основном тем, что на студенческих вечеринках подъедал всю закуску и в метро любил промыливаться паровозиком вслед за опустившим пятачок однокурсником. О том, что Ивашников отличник, как-то не вспоминалось. Были другие, записные отличники, они рапортовали на собраниях, а Ивашников просто учился.
За дочерью профессора Рождественского ухаживали факультетские кумиры, спортсмены и гитаристы, и почему она соизволила присмотреться к Ивашникову, сказать невозможно. Может быть, из любопытства, но соизволила. И поняла, что вот с этим — на край света, ночью стоять на одной ноге над пропастью, и будет нестрашно и надежно. Спортсмены-гитаристы были еще мальчики, а Ивашников — взрослый.
Она-то в душе чувствовала себя еще школьницей (только классы в институте назывались аудиториями и стало побольше свободы, а так особой разницы нет). А Ивашников худо-бедно, однако сам себя кормил и сам за себя отвечал.
Он и с отцом держался по-взрослому. Сидят на кухне, оба нога на ногу. Ивашников задумчиво расковыривает штопку на своем армейском носке по сорок копеек за пару; отец с пресловутой профессорской рассеянностью успел обмакнуть в щи привезенный из Америки стодолларовый галстук. И беседуют они о том, что во времена Маркса еще не было теории больших чисел и, стало быть, в таких-то пунктах классик ошибался, но не по глупости, а по общей неразвитости науки. Они могли токовать часами, Лида даже ревновала их друг к другу. Кстати, Парамонова отец никогда таких бесед не удостаивал, хотя по возрасту Лидин муж был ближе скорее к поколению отца, чем дочери. Но тогда Парамонова не было и в помине, а был Ивашников, Колечка, по возрасту ей ровесник, по характеру ей отец. Взрывная смесь, если учитывать, что Лида с двенадцати лет росла без матери и человека ближе, чем отец, у нее не было.
Они вместе готовились к экзаменам и целовались. В пропорции один к одному: час готовились, час целовались. Коготок увяз, и Лида была готова сладко пропасть. С непонятною ей самой бабскою истовостью она постирала ивашниковский свитер, действительно один и тот же за три институтских года. Ивашников оценил.
Папа оценил тоже и отказал Ивашникову от дома. Лиде он сообщил, что имеется такая запретная в государстве победившего пролетариата дисциплина — социальная генетика. Попросту говоря, Ивашников, конечно, талант, однако никто не поручится, что в его детях не выскочат качества тетки-мороженщицы. Бульдожка лезет на бульдожку, поучал профессор Рождественский, а дворняжка на дворняжку. А если бульдожку скрестить с дворняжкой, получится все равно дворняжка, вроде нашего Джоя. Они бывают умные и красивые. Но по наследству это не передается.
Лида собрала чемоданчик и поехала на край света, в новостройку Митино.
Ивашников с теткой жили не в новостройке, а на задворках. Их оставшуюся от деревни развалюху вообще трудно было назвать жильем. Осваивая роль декабристки, Лида опробовала удобства на улице и натаскала воды из колонки. Газ в развалюхе, слава Богу, был. Она затеяла мыться, а Ивашников должен был поливать.
Эротика и романтика оказались несовместимы. У него обе руки были заняты ведерной садовой лейкой, а она чувствовала себя синюшным цыпленком из гастронома, потому что по ногам здорово дуло. Ивашников уложил ее в постель согреться, подоткнул одеяло, как маленькой, и сказал, что не хочет, чтобы борьба с бытом перешла у нее в борьбу с ним, Ивашниковым, а при таком свинском житье это неизбежно. Так что прав папа. Давай-ка, Лида, я провожу тебя домой.
Объяснялись недолго. Лида (с большим сомнением): «Ты не знаешь папу. Как только мы поженимся, он заберет нас к себе». Ивашников: «Ну, теть Зину-то папа не заберет, а я ее не брошу. И потом, зять при тесте-профессоре — фигура холуйская. Я просто не смогу. Не привык».
О любви не говорили. Но это был единственный в жизни Лидии случай, когда она не сомневалась, что человек любит ее, а не папину квартиру-машину-зарплату. И как раз этот человек с идиотским благородством отказался от нее.
Так он и остался как бы виноватым. Как бы Лидия готова была на все, а он поосторожничал. А то, что, навсегда уходя из ивашниковской развалюхи, она со страхом и облегчением косилась на серый дощатый сортир, было ее тайной. Позже она тысячу раз кляла себя за тот страх. Ну хорошо, не тысячу, но раза два-три в год, подвыпив по государственным праздникам и впадая в непонятные мужу истерики — кляла. Чем опытнее становилась, тем лучше осознавала, что Ивашников не гнал ее, а обозначил проблему: любишь — оставайся, но тебе придется жить, как я.
Она хотела жить с ним, но побоялась жить, как он.
Сейчас-то жалела. Отчего не пожалеть, когда лотерея разыграна и можно заглянуть в таблицу выигрышей. Ведра с водой ты таскала раз в жизни и в свои тридцать три выглядишь на двадцать пять. На тебе французское белье, надетое не для мужа, с которым не живешь, а для собственного удовольствия, потому что любовник, во-вторых, уехал, а во-первых, откровенного белья не любит. И тебя везет в иномарке Коля Ивашников, который и ведра таскал, и пиджака не имел, а вот поди ж ты, выкарабкался. Без тебя.
Ивашников молча крутил баранку. Сделал свое предложение в грубой форме, как пишут в протоколах, и ждал ответа.
— Как твоя тетя? — спросила Лидия.
— В прошлом году похоронил.
— А чего же меня не позвал?
— Я никого не позвал. Я похоронил ее тихо, — сообщил Ивашников. — Она и я. И могильщики.
— Ты все время опаздываешь, — сказала Лидия. — В прошлом году я бы нарисовала с тобой звездочку на фюзеляже. Я бы, может, и замуж за тебя пошла в прошлом году. А сейчас — извини. Я развожусь.
— …И уже приготовила запасную площадку, — понял Ивашников и с изумившей Лидию убежденностью выдал совершенную глупость: — Жалко. Года три ты на него убьешь, а там рожать будет поздно. Хотя ничего, я потом тебя в Германию отвезу рожать.
— Ты самоуверенный тип, Ивашников, — сказала Лидия. А Ивашников сказал:
— На том стоим.
Он подвез ее до суда и собирался дожидаться, но Лидия запретила. Не хотелось, чтобы Ивашникова увидел Парамонов и выдал ему то, что причиталось другому. Едва ли Парамонов полез бы драться, но был он злопамятен и на язык невоздержан.
Поднимаясь по ступеням — в Хорошевском, а по-старому Ворошиловском суде высокие ступени, — она прислушивалась, как там за спиной Ивашников, уезжает или нет. Не уезжал Ивашников. И мотор заглушил. Лидия взялась за дверную ручку, дверь отрылась сама, и пошли, пошли какие-то люди, озлобленные, молчащие, в черной коже.