Строганов стал жаловаться на телесные боли, на нехватку воздуха. Попросил пить. Попил и снова заснул. Под самое утро разбудил всех криком:
— Ох, мамынька родная, кто же парусник мой поджег?! Горит, горит, что ж вы все стоите, не тушите?!.
Его трясла лихорадка, он метался по постели как сумасшедший, одеяло с него свалилось на пол… Но вот лихорадка стала униматься, конвульсии прекратились. Умирающий дернулся последний раз и затих.
Во дворе закукарекал петух, словно извещая мир о плохой вести.
* * *
Прошла уже третья неделя, как Кузьма Алексеев — в подземелье владычного двора. Его поместили в ту же темницу, где маялся в позапрошлом году. Архиерея он видел только в крошечное оконце — к нему узника не вызывали, сам владыка тоже не заходил. Зато частенько к нему заглядывал Сысой, видно, от скуки. Спорили о жизни и законах церкви.
На дворе стояла весна. Хотя снег еще не растаял, но о приходе новой жизни явственно говорили доступные узнику приметы: солнце светило ярче, целыми днями распевали скворцы. Только на душе Кузьмы все было по-прежнему: тоска, холод и сомнения.
Вошел Сысой и прямо с порога объявил громко:
— Наконец-то ты дождался, владыка тебя зовет к себе. Ты уж смотри, брат, не озоруй, не перечь ни в чем. Смирись, может, и домой отпустят.
Когда Алексеев вошел в горницу, Вениамин долго молчал, словно его не замечая. Потом все-таки велел сесть и начал разговор без обиняков:
— Хочу тебя спросить — не отрекся ты от своего божества? Продолжаешь отрицать истинную веру христианскую? Или поумнел нынче?
— Зря надеешься, владыка, что я буду ноги целовать тебе и верить твоему Богу! — Кузьма не сел в кресло, как велел архиерей, а, широко расставив ноги, стоял посреди горницы, словно приготовился к буре, могущей сбить его с ног.
И буря разыгралась. Вениамин поднялся во весь рост и, грозя кулаком непокорному, закричал:
— Смерд презренный! Я на тебя столько драгоценного времени потратил! Но ты, я вижу, разуму не внемлешь. На плаху хочешь?
— Ты все волен делать, владыка! — перебил его Кузьма. — Только вот над моей душой не властен. От того и злобствуешь…
— Эй, вы там! — крикнул Вениамин. — Уведите еретика!
В келию ворвались два дюжих монаха. По всей вероятности, они подслушивали разговор в соседней комнате.
— Поучите его хорошенько! Покажите, как пророков ставят! Земной Бог выискался! — срывая голос, кричал вслед Вениамин, а у самого от волнения губы дрожали.
* * *
На другой день Кузьму повезли в уголовную палату на суд. Оглядывая город, он слушал утренние звуки. От свежего воздуха кружилась голова. С берега Оки доносились частые удары топоров. Плотники что-то ладили: то ли новую пристань, то ли новый дом. Под ветерком, вытянув тонкие длинные шеи, скрипели колодезные журавли. Над Спасо-Преображенским собором с криком поднялась стая прожорливых чаек. Кузьма проводил птиц взглядом и вздохнул — вот они истинно свободны…
Уголовная палата примыкала к тюрьме, в которой Кузьму держали без малого два месяца. У здания высокое каменное крыльцо, на окнах — решетки. Алексеева ввели в просторное помещение, посредине которого стоял станок, похожий на ткацкий. Кузьма похолодел: «Мучать будут», — мелькнуло в мозгу. И не обманулся. Явились стражники, сели за длинный стол, приготовились к допросу. Спросили, для чего и с какой целью он водил с собой людей в Медвежий овраг.
— От ваших ружей спрятаться! — высказался напрямик Кузьма.
— Ты знаешь, где сейчас Роман Перегудов? — сурово спросил широколицый грузный полицейский. И, подождав немного, сам же ответил: — В Петропавловской крепости ныне он. Дожидается своей смерти.
За спиной резко скрипнула дверь, Кузьма оглянулся, глаза его расширились от страха. В дверях стоял Донат, макарьевский монах. Теперь он был не в рясе, на нем — серый армяк с засученными рукавами. Стоял и улыбался.
— Узнал меня, приятель?
— Палачи повсюду одинаковые, — буркнул Алексеев. — Это место сам нашел или пригласили?
— Пригласили, — Донат прошел к зарешеченному окну, но с остальными не сел. — А Карл Карлович придет? — обратился он к полицейским.
Широколицый кивнул.
Председателя судебной палаты долго ждать не пришлось. Ребиндер вошел вместе с судебным канцеляристом, тот сразу стал что-то записывать скрипучим гусиным пером.
Ребиндер спросил, почему, не взирая на запреты, он тащил людей на Репештю, почему настраивал людей против православной церкви?
Кузьма молчал, не глядя на судью. Что толку объяснять этим людям одно и то же. У них своя правда, у него — своя.
Ребиндер встал, обошел Кузьму вокруг и, картавя, произнес:
— А мне говорили — ты храбрый. Что ж молчишь? Боишься?
— Как не бояться! Вы хуже лесных зверей…
— Ну-ну, говори да не заговаривайся… Так что ж, господин Эвениус, — Ребиндер указал на канцеляриста, — должен записать: «Отказывается отвечать на вопросы»?
— Извольте, раз требуете, скажу, — вдруг заявил Алексеев. — Я хотел одного: вместе с моими односельчанами продолжать традиции моего народа. А народ мой много веков поклонялся только своим богам. Теперь мы крещены, но счастье отвернулось от нас. Живем в кабале и нищете. Наше спасение в прежней вере. Дух Мельседея Верепаза явился ко мне и сказал, что Христос сложил свой чин и передал его другому. И этот спаситель придет с Запада… А мы пока должны держаться своих древних обычаев и готовиться к страшному суду…
— Ну хватит! Я довольно наслушался. — Ребиндер направился к двери. — Прочистите ему мозги. Может, забудет свой бред. — И кивнул одобрительно Донату.
Канцелярист, подхватив бумаги, юркнул вслед за Ребиндером.
Как только за ними закрылась дверь, Донат подошел к Кузьме:
— Язычник, теперь пришла пора испытать мое изобретение. Иди-ка сюда, — и толкнул Алексеева к станку. Подскочившие стражники подхватили его за руки и стали привязывать к раме сыромятными ремнями. Широколицый начал вращать колесо станка. Откуда-то из-под низу выползла длинная железная цепь и потащила Кузьму вверх. Тело его вытянулось. К ногам две гири тяжелые привязали. Колесо снова закрутилось. У Кузьмы затрещали кости, в глазах потемнело. Увидев, что пытка достигла своей цели, Донат остался доволен:
— Хорошо, братцы! Пусть пока так повисит, может, сговорчивее станет. А мы пойдем, бражкой горло погреем.
Подручные палача дружно заржали.
У Кузьмы не было сил даже застонать от боли. Все его тело напоминало натянутую тетиву лука. Он попробовал пошевелиться, чтобы ослабить хоть чуть-чуть натяжение мышц и жил. Но это было ошибкой — его пронзила острая вспышка боли в спине, и он потерял сознание. Очнулся Кузьма уже на другой день, лежа на полу. Болела голова, ломило поясницу. Опять явились мучители и стали избивать его кнутами. И вновь до потери сознания. На третий день, полуживого, его отвезли к архиерею.
* * *
Кузьма понял: живым ему не быть. Недаром из Макарьева Доната-палача вызвали. Тот над ним издевался, как только хотел. Даже язык пытался ему отрезать, да вовремя Ребиндер в камеру зашел. Блюститель закона охладил пыл Доната, сказав, что преступник должен живым предстать перед судом. Донат, ворча что-то себе под нос, ушел недовольный. Так Кузьма получил передышку. День-деньской думал он о своем жизненном пути. О том, что сделал за сорок пять прожитых лет, и о том, что не успел еще сделать. А из архиерейского сада пахло весной и неумолчно пели птицы, сообщая о начале новой жизни. Только не для Кузьмы эти песни. Сколько дней суждено ему прожить? Может, только сегодняшнюю ночь? Но он ни о чем не жалел. Приведись начать все заново, он пошел бы той же дорогой. Может, только раньше в путь пустился да Видмана Кукушкина больше слушался. Вот кто был кладом народной мудрости! Одно только воспоминание о старике было как бальзам на раны — Кузьма почувствовал облегчение, словно груз с души упал. Наверное, такие минуты и есть счастье. Уверенность в своей правоте, вера в лучшее, любовь к людям — это все, что у Кузьмы сейчас есть. Это он перенял у Видмана. Возможно, кто-то научится этому у Кузьмы, ведь реки тянутся к морям и океанам, травинка — к свету, птицы — к теплу, а люди — к счастью.