На берегу и Ефим Иванов, здешний сотник. Он русский, родом из соседней Березовки. Хотя и без солдат, все равно командир: осанистый, прямой, как слега. С ним четыре сына почему-то оказались, они подстать отцу — худые и длинные, глаза навыкате, крупные носы крючками.
Максим Москунин, сельский староста, прибежал последним. Пятеро дочерей прячутся за его спиной, все красавицы, стройные, румяные, косы русые до пояса. Старшую Лукерью уж старой девой кличут. А она в самом соку — с трудом прикрывает вязаной кофточкой пышную, вздымающуюся от быстрой ходьбы грудь.
А рядом Савельев Филипп, кузнец. Он на всю округу славен уменьем своим, грамотный, толковый. И голос у него приятный, басистый. На свирели играет так, хочешь — не хочешь, а пойдешь в пляс. По вечерам Филипп оставляет свою бездетную половину, а сам — на Верхний порядок, где обычно собирается молодежь, и до полночи развлекает их своей волшебной дудочкой.
В сторонке, особо ото всех, собралась семейка Лаврентия Кучаева. Теперь уж он старик, а в молодости, рассказывают, драчун из драчунов был: чуть что — первым за чужой ворот хватался. Теперь он и сам скукожился, и лицом на вялую репу похож стал. Однако характер его не переменился — собственной злобой насквозь пропитан. Когда кто-нибудь по наивности спросит, сколько ему лет, он цепным псом кидается и кричит: «А ты чо, а ты чо, прадеда свово пережил?» Старший сын его, Виртян, и остальные четверо — оглобли оглоблями, тоже здесь стоят, на половодье глянуть пришли. В сторону реки то и дело летели их презрительные плевки и злобные выкрики в адрес плывущего на льдине человека.
О судьбе его печалились другие, стоящие на берегу люди — сельская беднота: сапожник Захар Кумакшев с женою Авдотьей, работник управляющего Козлова Игнат Мазяркин, вдовушки Зинаида Будулмаева и Анастасия Манаева. Они причитали, охали, ахали, кричали безумцу слова сочувствия, советы.
Затаив дыхание, со страхом и радостью глядели люди на громадные льдины, проплывавшие по реке. Между ними окунались и выныривали из воды маленькие. Там, у излучины, где река суживалась и берега почти сталкивались, льдины скрипели, трещали, прыгали и лезли друг на друга, выползали на берег. Зрелище завораживало. И никто не заметил, как Кузьма Алексеев, отыскавший где-то лодку, столкнул ее в воду и, прыгнув в нее, поплыл между льдин, отталкиваясь от них веслом. У людей были свои заботы.
— Слава Мельседею Верепазу9, хорошую весну нам послал! — первым нарушил всеобщее молчание Лаврентий Кучаев. — Топерича и пшеничка уродится.
Все знали, что каждую весну Лаврентий обещает им богатый урожай. Только на суглинке и песке к исходу лета один осот произрастал. Но так хотелось верить, и они с благоговением слушали.
— Богаче богатого нонче хлеба уродятся. Гляди-ка, какая густая пена речная. Гляди, Филипп, — старик толкнул в плечо подошедшего Савельева.
— Неужто так в самом деле? — не поверил кузнец. — Из пены одни пузыри выскакивают, и те лопаются…
— А ты напиши у себя на лбу, берестяная твоя голова: когда в половодье желтая пена идет — на землю нам бог наш Нишкепаз доброе лето шлет. Где лето доброе, там и хлеба густые, колосистые. Понял?
— Да, но…
— Понял, ай нет, горшок ты недоляпанный? Али ты способен только девок щупать? — Лаврентий, широко зевнув, искоса посмотрел в сторону Зинаиды Будулмаевой. Он явно намекал на тайную связь Филиппа с молоденькой вдовушкой.
— А ты-то много пшеницы собрал, Лаврентий Петрович? И для чего тебе много-то? Одной ногой уже в могиле стоишь, — медведем насел на старика Игнат Мазяркин. — По пене речной легко обещать богатые урожаи, тут мозгов не надо.
— Ах ты, сопляк, чего в дела сурьезные встреваешь? Видали — нашелся тоже хлебороб! — Лаврентий огрызнулся и юркнул за спину своего кряжистого сына. — Говночист барский, вот ты кто!
Игнат готов был затеять свалку, если бы не встал промеж враждующих сторон Максим Москунин:
— Хватит языки попусту чесать, смотрите лучше на реку!
— Да это же в лодке Кузьма! Вот отчаянный! — Филипп с восторгом следил за пловцом.
Вот лодка достигла края льдины, где обреченно стоял человек в черном, встала против течения реки, и речной чудак, изловчившись, прыгнул в нее. Кузьма поднял весла и снова стал грести что было силы, только уже против течения. «Похоже, попа спас на свою голову», — кольнуло в сердце Филиппа. Попов он не любил, поэтому сразу потерял интерес и к спасенному, и к спасателю. Отвернулся от реки и подошел к Зинаиде. Та вспыхнула пламенем и, опустив глаза, прошептала:
— Ночью придешь ныне, а, Филиппушка?
— А это уж какую ночку бог пошлет… Ежели темную, то жена не увидит пропажи…
Шушукающиеся между собой женщины прыснули со смеху. Но никто не обратил на них внимание, все бросились к реке, чтобы помочь вытащить на берег приближающуюся лодку.
* * *
Никита места себе нигде не находил — его тянуло на улицу, но признаться дедушке открыто боялся. Вот сейчас все дома: дедушка перед порогом насаживал на лопаты черенки, мать замешивала тесто. Мука давно кончилась, и до нового урожая придется печь хлеб из чего придется: из лебеды, березовых сережек, картофельной шелухи…
— Можно, я к батюшке схожу? — не вытерпел мальчик. — Он просил зайти, иконы почистить.
Видман промолчал, только искоса взглянул на внука. Мать же обрадовалась, похвалила:
— Ко святому делу, сынок, стремишься, молодец!
Отец Иоанн нравился Никите — читать его научил. Батюшка все знает, в разных краях бывал, раньше в Нижнем жил, а вот в прошлом году в Сеськино приехал. Никита впервые его увидел в церкви, куда он с матерью к заутрене пришел. Стояли они впереди всех, у алтаря. Батюшка подозвал Никиту к себе, сунул в руки зажженную свечку, сказал назидательно:
— Сначала, сын мой, тебе причаститься надо.
После службы батюшка опять обратился к Никите:
— Приходи ко мне домой, сынок. Там боговерованию тебя научу по-настоящему.
… В церкви батюшки Иоанна не оказалось. Никита заглянул в просвирочную, святой отец частенько наведывался туда пробовать красное вино. Навстречу мальчику темной тенью вырос незнакомый монах.
— Кто такой? — сердито спросил он.
— Да то сиротиночка, душа безвинная, — поспешил на защиту Никиты отец Иоанн. Он сидел за столом, с рассеянным видом катал меж пальцев какие-то камушки. — Садись, чадо, да послушай. А ты, Гавриил, — обратился он к монаху, — для просветления разума что-нибудь из Евангелия нам почитай.
Монах своим острым, как лезвие, взглядом пронзил Никиту, потом широко улыбнулся и сел за стол. Достал из-под полы своей рясы сверток, развязал. Там оказался большой шуршащий бумажный лист. Протянул его Иоанну, сказал сухо:
— Вот, прочти. Дороже Евангелия будет.
Отец Иоанн подвинул поближе к монаху сальную свечку и сказал:
— Со слепыми глазами какое уж чтение… Как-нибудь уж ты сам, Гавриил.
Монах стал читать так, словно прислушивался к словам, любуясь собственным красивым голосом: «Пришли времена положить конец издевательствам князей да епископов. Забыв о прощении моем, на Россию-матушку одни несчастья навлекли. Куда ни пойдешь, куда ни глянешь — целые племена и народы сиротами остаются, как обездоленные матери без детей, без любимых чад своих…»
Глаза у монаха сверкали злобным огнем, голос звучал набатом: «Князей на суд призову, пусть мое пресветлое имя царское не поганят… Я, император Александр I, всем сердцем и душою болящий за свой народ…»
— Покажи-ка сей указ царский? — не выдержав, встал со своего места отец Иоанн. Бумагу, которую протянул ему монах, он приладил возле пылающей свечки. Глаза его заскользили по написанному. Наконец он перевел дух и строго произнес: — Указ сей не царский вовсе. Это ты сам его сочинил, вот что я тебе скажу. Царские указы не такие, милый. Я их видел у архиепископа Вениамина, знаю.
— Тогда какие же они, скажи? — буркнул сникший как-то сразу монах. — Выходит, ты не веришь самому императору? Эх ты, святой отец! А еще спасителем эрзян считаешь себя. А ты разве не видишь, какую смуту инородцы поднимают? Почему ты противников Бога не коришь, не проклинаешь?