Доска с соломенной куклой плывет по реке в лунном свете, а с берега слышится песня:
Пойдемте, друзья, в ржаное поле,
Пойдемте, друзья, в ржаное поле,
В ржаное поле,
В ржаное поле.
По лугам — в ржаное поле…
Много добра принесло нынешнее щедрое лето, но как его ни держи за руку, оно уходит. Скоро макушка лета осеннего пальца коснется… Впереди жатва, а там не до песен, будешь трудиться до глубокой ночи…
Глядели-поглядывали на небо молодые люди, ждали, когда по нему во всю прыть пробежит быстроногий лось. По словам стариков, в самую короткую ночь в году лось копытами своими счастье высекает всем, кто его видел. Однако ночь кончается, а никакого лося никто не видел. Только светлая дорога журавлиная тяжелым пулаем17 опоясала небесную талию. Да над самым лесом, там, где река прятала свои воды в тени густого леса, острым серпом выглянул молодой месяц. Он осветил развесистую иву на том берегу, свесившую свои ветви до самой воды. Казалось издали, что ивушка своими гибкими тонкими руками пытается достать отражающиеся в воде первые лучи солнца. Тихий ветерок помогает ей — вот ветви взлетели над водой. Но, увы, лучи исчезли в серебристой речной ряби. Не поймать их иве! А тут с криком «Пить! Пить! Пи-ить!» из зарослей осоки вылетели кем-то потревоженные утки. И опять тишина над рекой. Даже песня замолкла.
Сеськино просыпалось. Поначалу прокричал петух в крайней избе, за ним соседский. И гляди уж, закудахтали куры, залаяли собаки, замычали коровы. Муравьями засновали по дворам люди. Что и говорить, летний день год кормит. Даже самый малый ребенок знает: лето теплое проспишь — зиму холодную проклянешь. Зима-то обязательно спросит, что ты делал летом.
* * *
Оксе Кукушкиной Кузьма Алексеев зарезал овцу. Пока снимал шкуру и потрошил, возле него вертелся Никита, без конца задавая вопросы:
— Дядь Кузьма, почему батюшка Иоанн про эрзян плохо говорит? — вдруг спросил мальчик.
Алексеев не сразу ответил. Вымыл руки, разжег цигарку.
— Кто тебе сказал? — спросил он.
— Я сам слышал от батюшки. Когда монах Гавриил приходил. Ну тот, который в церковь всех креститься звал.
— И что же Иоанн говорил? — Кузьма выпрямился.
— Эрзяне, сказал он, точно осока на ветру. Куда ветерок, туда и их разумок…
— Даже так? — засмеялся Кузьма. — Ну и что этот рыжий монах ему на это ответил?
— Из осоки, говорит, мы рогожи крепкие плетем…
Не закончив мысли на полуслове, Никита бросился навстречу матери, которая вынесла бадью горячей воды для промывки овечьих кишек. Тут же к ним подошел Виртян Кучаев с внуками Сураем да Адушем. В руках у них наряженные палки, на плечах холщевые сумки.
— На Репештю18 собирайтесь! — вытянув гусиную шею, сказал Адуш, мальчишка лет десяти.
Окся ойкнула и снова побежала в избу. Вынесла картофельные ватрушки, поцеловала мальчишек.
— Растите большими, здоровыми пахарями да сеятелями добрыми.
— Смотрите, не опаздывайте, — запихивая в свою котомку ватрушки, сказал Сурай. — Священный дуб после взятия из него в полночь горящей свечки пламенем, говорят, пылает. И ты, дядь Кузьма, приходи, — повернулся мальчик в сторону Алексеева.
— Приду, как не прийти, — в добром расположении духа ответил Кузьма. В полночь он сам для освящения поляны посылал Виртяна и Филиппа Савельева. Для подобных дел они первейшие помощники, самые толковые.
Ребятишки обошли село вдоль и поперек. Повсюду их встречали желанно и радостно. В их сумки кто вареное яичко положит, кто сладкий пряник или пирожок румяный. Только к управляющему Козлову в хоромы зайти не решились, побоялись привязанного к воротам рычащего огромного волкодава. Да известно всем, что управляющий на моляны никогда не ходит. Не отпускает и сына своего, Афоньку. А уж про Ульяну, спелую невесту, и говорить не приходится — ту Григорий Миронович бережет пуще своих глаз.
Все село загудело:
— В Репештю, в Репештю!..
* * *
После ухода дяди Кузьмы Никита с большим куском баранины, который мать завернула ему в лопухи, — так в жару мясо дольше не испортится — собрался к отцу Иоанну. Батюшка скотину не держит, его кормит и поит всё село. Шагая по тропинке мимо большого пруда, мальчик вспоминал о дедушке. Второй месяц, как старик Видман покоится в земле, на том свете, а вот перед глазами Никиты он все еще как живой. Никита мысленно обращается к нему, рассказывает новости.
День жаркий, как раскаленная сковородка. Горячий песок под ногами жег пятки, по телу ручейками стекал пот. Вытирая его рукавом рубашки со лба и шеи, Никита остановился у мостков — хорошо бы искупаться! Но тут откуда ни возьмись — Афонька. Длинный и худой, словно оглобля. Желто-зеленые глаза сверкали по-кошачьи.
— Опять к попу иконы чистить торопишься, кукушонок? — поставил на тропку свою ногу Афонька. — Попробуй, пройди! Гони выкуп!
Никита испугался не за себя, Афонька ведь может отобрать у него мясо. И он решил соврать:
— За мною дядя Кузьма идет, наш сельский жрец. Я его свечи несу.
Голос у Афоньки сразу же стал добродушным:
— Не трусь, не трону! Осиные гнезда разорять пойдешь?
— А где они?
— Да вона! — Афонька показал в сторону козловских амбаров. — Там их видимо-невидимо.
— Хорошо, на обратном пути пойду с тобой, — пообещал Никита.
Отец Иоанн как раз оказался дома. На нем была надета совсем не ряса, в которой он постоянно выходил к людям, а холщовая рубашка. Мясо потрогал, понюхал, спросил недовольно:
— А мать почему сама не пришла, лень?
— Некогда ей, батюшка. К большому дню готовится. Вы разве не слышали — завтра на Репештю пойдем? Благословлять хлеб нового урожая.
— Слышал-слышал, не глухой, — скривил губы отец Иоанн. Он подошел к широкой бадейке, зачерпнул ковш воды, жадно выпил.
«Видимо, голова опять трещит с похмелья. Каждый день лопает вино», — подумал Никита. Ему не очень нравился и монах Гавриил, который и весною, и осенью не выходил из Сеськина. Однажды Никита, протирая иконы в церковном чулане, подслушал их разговор и понял: на дядю Кузьму они готовят какую-то жалобу. Голос Гавриила до сих пор в ушах бьет могучим колоколом: «Кузьму в тюрьму посадим, язычникам вдоль спины кнут жгучий пустим…»
— И мать, говоришь, на Репештю пойдет? Ну, Бог с нею…
Никита ушел с недобрым чувством. Проходя мимо пруда, опять наткнулся на Афоньку, выскочившего из ивняка. Никита уже забыл про свое обещание.
— Ну как, пойдем? — спросил Афонька. В руках его ковш воды и свежий веник из полыни.
— А это зачем?
— Там увидишь. Пойдем.
Дошли до заброшенного погреба. Когда-то в нем хранили картошку. Теперь в его бревнах осы свили гнездо. Афонька нашел под ногами ветку, подал Никите и сказал:
— Лезь в погреб, развороши гнезда, а я в это время водой их залью, чтоб не улетели. Понял?
— Угу.
Никита спустился в погреб, веточкой протыкал отверстия, осы зажужжали, поднялись над гнездом и давай жалить Афоньку, поливающего их водой. Афоньке ничего не оставалось, как бежать. Да разве убежишь от быстрых, как молния, ос. Вблизи погреба — крапивный овражек. Афонька — куда-куда? — и — бултых! — в этот овраг. Где не покусали осы, обожгла крапива.
Долго еще из оврага раздавались Афонькины вопли.
* * *
Священная поляна, Репештя, куда эрзяне собирались на моления, совершенно сказочное место: куда ни глянешь — древние, могучие дубы-великаны и в человеческий рост трава, в траве россыпь цветов. Верхушки дубов, казалось, достают до неба. Кряжистые стволы свои зарыли в землю пузатыми бадьями. Сколько раз громы небесные пытались вырвать их с корнем, сколько раз молнии секли их желто-зеленым своим огнем, но со своего места деревья не сдвинулись. На плечах своих тучи держат, ревущие бури-ураганы им нипочем. Иди-ка, поставь таких на колени!