Разговор о принятии ислама хозяин начал заводить при каждом удобном случае. Только появится свободная минутка, слово за слово, глядишь — он уже оседлал своего конька. Главным было, конечно, беспокойство за мою жизнь. Я вначале пытался отговариваться, что, мол, я не могу принимать чужой религии, так как в детстве меня крестили и я, значит, христианин. То есть представитель одной из религий, которые признает ислам. Но ты ведь в церковь не ходил, обрядов не исполнял, — находил Сайдулло мое слабое место, — и значит, полноценным верующим считаться не можешь. Да дело ведь не в вере, убеждал он меня, а в соблюдении определенных жизненных правил. Именно эти правила укрепляют связь человека с другими людьми. Ты живешь с нами и должен подчиняться нашим законам, ни в чем не выделяться, быть как все. Почему нет белых ворон? Потому что их насмерть забивают черные. Не из-за самого цвета, а из-за того, что их большинство. Так забивали бы белые вороны черную.
В течение следующего года я в свободное время, которого, к счастью, было очень немного, ходил к мулле, вел с ним очень скучные беседы, слушал много непонятного, согласно кивал и, благодарно раскланиваясь, уходил. Ну и конечно, учил молитвы — с помощью того же Ахмада. Басмалу я повторял уже постоянно и тем самым немного успокоил своего хозяина. Он всем рассказывал, что я делаю большие успехи на пути к единственно верной и всепобеждающей религии. Почему-то при этих словах я улыбался, невольно вспоминая нашего замполита.
Молитвы молитвами, но ведь было еще обрезание. На эту операцию я не соглашался категорически — и так много всего вытерпел. Сайдулло только пожимал плечами: «Да через неделю все заживет! У тебя что — инструмент этот всегда в работе?» В общем, для того, чтобы сохранить свою крайнюю плоть, никаких разумных обоснований найти было невозможно. Все они казались детскими и смешными по сравнению с главным — сохранить саму жизнь.
Но ведь с такими издержками сохраненная жизнь будет жизнью какого-то другого человека, а вовсе не Глеба Березовика. Эта неожиданная мысль пришла ко мне и никак не хотела уходить. Хотя, в сущности, я просто цеплялся за нее — она была моей последней надеждой. Да, у этих двоих людей найдется кое-что общее, детские и юношеские воспоминания, прочитанные книги, даже отец с матерью, но все же это будут уже разные люди. Я впервые почувствовал, как жизнь может делать с человеком все что захочет. И только смерть запретит ей это своеволие. Но готов ли я умереть для того, чтобы остаться только Глебом Березовиком? Тем более что уже давно стал для всех окружающих Халебом. Путь к другому человеку наполовину пройден. «Нет, — вынужден был честно сказать себе самому, — я не готов умирать только для того, чтобы сохранить привычное и простое единство личности». Значит, я должен принять те условия, которые мне диктует возможная жизнь. Единственное, что в моих силах, — постараться как можно дольше растянуть принятие этих условий. Кто знает, что может произойти. Вдруг какая-то непредвиденная случайность вырвет меня из этой беспощадно гнущей реальности. Но ведь главное — это не дать ей меня сломать, уничтожить, развеять прахом в этой всепоглощающей афганской пыли.
Я часто смотрел на корявый кедр на обрыве недалеко от пещеры. Как широко раскинул он корни, как изогнулся под суровыми зимними ветрами. Но все же каждую весну победно зеленел, продолжал жить, сеять семена своих шишек. В конце концов, даже Афанасий Никитин, когда жил в Индии, вынужден был внешне принять чуждую веру, но в душе молился своим богам. Ведь у меня нет никаких проблем с богами, все они мне одинаково чужды. Да, наше познание мира относительно, но эта относительность не абсолютна. Да, с каждым шагом знания тайна мира угрожающе возрастает, но путь познания — наш единственный путь. Думаю, что ближе всего мне буддизм с его главным грехом — отказом от познания. Человек, который отказывается познавать мир, плодит невежество, которое главная причина всякого зла. Но так ли абсолютно само знание? Ведь оно постоянно открывает бездны и умножает печаль. Да, трудна дорога свободного духа, и так соблазнительно решить все проблемы одним махом — бездумным и благостным поклонением какому-нибудь традиционному и привычному для всех божеству.
13
При молчаливом попустительстве Сайдулло официальное принятие ислама удалось оттянуть больше чем на год. Когда этот вопрос снова возникал, Сайдулло без труда находил оправдания тому, что не торопится с обращением своего раба в истинную веру. «Для человека из чужого и далекого мира, который к тому же никогда ни во что не верил, кроме как в коммунизм, — убеждал хозяин соседей и знакомых, — вхождение в дом нашей религии должно быть торжественным, запоминающимся на всю жизнь. А где это может произойти? Только в мечети, воплощающей всю несравненную красоту и вечную правоту ислама. Да и обрезание Халеб боится делать в наших антисанитарных условиях. Я тоже не хочу рисковать — потерять такого раба для меня равносильно самоубийству».
Поездка в Ургун, время для которой нашлось только тогда, когда закончился очередной трудовой сезон, и должна была, наконец, примирить меня с пуштунской общиной нашего кишлака. Хотя общине, в общем-то, было все равно, и если бы не настырный Вали, то никто бы и не обращал внимания на мое тихое и незавидное существование. Работа, отдых, еда, разговоры с Сайдулло, игры с Дурханый, помощь Ахмаду в его автомобильном проекте — вот и все, к чему сводилась моя жизнь. Ну конечно, еще и созерцание звездного неба, которое, правда, становилось все реже. Близкие и крупные звезды стали совсем привычными и новых ощущений уже не будили. Но все же их постоянное присутствие что-то обещало и не давало окончательно расклеиться, махнуть на все рукой. Однообразные дни ускользали безболезненно и незаметно. Иногда не верилось, что я уже здесь больше четырех лет. На одном месте, с одними и теми же людьми, занятый то севом, то сбором урожая, то строительством полей, то очисткой арыков. Только великолепие и мощь первозданной природы, потрясающие рассветы и закаты как-то примиряли меня с этой жизнью. Да и ставшие привычными дары южной земли — особенно абрикосы. И еще, конечно, с каждым днем расцветающая и все глубже ранящая прелесть Дурханый.
Я понимал, что так может незаметно пролететь и десять, и двадцать, и тридцать лет. И даже вся жизнь, которая безвестно упокоится потом под острым камнем. Хотя все еще надеялся на какие-то повороты в моей судьбе и спасительные случайности. Надежды эти становились просто привычным аккомпанементом к простой и понятной песенке моей жизни. Иногда, особенно по ночам, накатывало отчаяние. И казалось тогда, что песенка моя спета, а в том, чтобы повторять ее незатейливый мотив, — нет никакого смысла. Но приходило утро, звучало знакомое «Хале-еб!», лучились счастьем глаза Дурханый и появлялись ямочки на ее упругих щечках. И сердце отзывалось на ее улыбку, оживало, снова надеялось и ждало.
В Ургун мы отправились на собственном транспорте. Дорога оказалась долгой, с остановками на ремонт, с ночевками в кишлаках. В каждом из них у Сайдулло оказывались родственники, которым он демонстрировал мое искусство произносить басмалу и читать наизусть суры Корана. Но люди были все такие же, как и в нашем кишлаке, — простые, бесхитростные, добросердечные и гостеприимные. Родственники Сайдулло одобрительно улыбались, поздравляли меня, говорили, что теперь только осталось меня женить.
В дороге застала нас весть о том, что Советского Союза уже нет. Эту новость, захлебываясь от восторга, повторяли все радиостанции и все телевизионные программы. Впервые за четыре года я увидел работающий телевизор — у одного из состоятельных двоюродных братьев моего хозяина. У него стояла спутниковая тарелка, а электричество для редких передач давала еще наша советская полевая электростанция на солярке. По случаю приезда редких гостей дизель тарахтел часа три. Для Сайдулло и Ахмада это была первая встреча с чудом двадцатого века, изобретенного, кстати, русским, а реализованным с помощью еврея из деревни Узляны, что недалеко от нашей Блони.