Летчик тревожно и вопросительно взглянул на меня и хриплым, неожиданно приятным баритоном спросил: «Кэн ю хэлп ми?» Я кивнул. Хотя помочь ему уже никто не смог бы. Я немного помолчал и, наконец, преодолев спазм в горле, подчеркнуто твердо, отталкиваясь этой твердостью от него и его дальнейшей судьбы, медленно произнес по-английски: «Тебе только что вынесли смертный приговор. Сначала тебя забросают камнями, а потом толпа будет делать с тобой все что хочет. Если ты верующий, можешь помолиться напоследок».
Раньше я думал, что выражение «побелел как мел» просто фигуральное выражение, словесное украшение. Но лицо рыжего действительно стало белым, а веснушки почти черными — как будто на лист белой бумаги сыпанули горсть гречки. На какое-то время летчик потерял дар речи. Потом схватил меня за руки и с трудом выдавил: «Деньги, много, очень много денег! Скажи им!»
Я передал предложение пленного старейшине. Он рассеянно посмотрел на меня, немного помолчал, погладил свою бороду и тихим, усталым голосом произнес, что в иной ситуации это было бы возможно, но не сейчас.
— Самолеты будут здесь очень скоро и похоронят нас всех. Так что единственное, что мы успеем, — казнить этого человека. Приступай, шурави. Этой кровью ты окончательно очистишь себя. Я знаю о твоем горе.
Я опять повернулся к летчику. Он был все еще бледен и с какой-то детской отчаянной надеждой в глазах ловил мой взгляд. Да он совсем мальчишка, лет 25–27, не больше. Уклоняясь от его взгляда, я сказал, что его предложение не приняли. Единственное, что я могу сделать, — это первым же ударом камня лишить его жизни. Тем самым он будет избавлен от долгой и мучительной смерти.
Лицо его медленно наливалось кровью, а в глазах загоралось бешенство. Я успел уклониться от его прямого удара в челюсть, и он по инерции вылетел на середину уже значительно сузившегося круга. Он озирался, как затравленный зверь, но, видно, на что-то еще надеялся.
— Марг! Марг! — неожиданно взорвалась толпа. И тут же полетели камни. Рыжий закрыл лицо руками, но несколько увесистых булыжников попали в голову. Он растерянно взмахнул руками и тут же острый камень рассек ему щеку. Красная струйка скользнула к подбородку. Кровь вызвала в толпе новый всплеск ярости. «Марг! Марг амрика! Марг!» — возгласы сливались в угрожающий гул.
Я физически ощущал соединенную и усиленную энергию их ненависти. Хотелось или спрятаться от нее подальше, или, наоборот, слиться с ней, ощущая в самом себе эту грозную и все сметающую силу. Чтобы не оказаться в центре водоворота, я понемногу отступал на край площади и снова остановился возле старейшины. Он сидел, держа руки на посохе. Глаза устало и печально глядели на бурлящую толпу. Он был похож на артиста, уже отыгравшего свою роль и теперь вынужденного следить за привычным и давно надоевшим спектаклем. Даже то, что он был его режиссером, старейшину не волновало. Никакого тщеславия в нем не осталось, да и, видимо, не было изначально. Воистину, нет ничего нового под луной. Что было, то и будет всегда. Все существующее разумно постольку, поскольку пробилось к свершению. И так же безумно, как и все в этом мире.
Старейшина сидел на возвышении, как на сцене. И с этой сцены он невозмутимо глядел в зал на беснующихся зрителей. Главный герой — американский летчик, еще державшийся на ногах, был хорошо виден. По-прежнему закрывая лицо и пригибаясь, он слепо ударялся в плотную стену окруживших его людей. Но вот взметнулась первая мотыга, вторая, третья.
Несчастный успел еще крикнуть, и этот нечеловеческий крик достиг, казалось, небес и тут же умолк. В наступившей тишине дробные, чавкающие удары еще минут десять доносились из середины сомкнутого круга. Мотыги, одна за другой, успевая блеснуть на солнце, торопливо взлетали и опускались, взлетали и опускались — все снова и снова.
Испытывая все нарастающее отвращение к этому зрелищу, я все же не мог оторвать от него взгляда. Словно действовали некие силы притяжения, которым невозможно сопротивляться. Каждый в этой толпе — и я в том числе — ощущал себя не только убийцей, но и жертвой. Это давало такой всплеск ощущений, с которым ничто не могло сравниться. Я впервые понял, что, убивая другого человека, ты убиваешь самого себя. И получаешь от этого какое-то опустошающее, но все-таки удовольствие. А то, что ты делаешь это вместе со всеми, как будто смывает и прощает твой грех — убийство себе подобного. Ведь оно всегда есть, нарушение главной заповеди человеческого общежития — «не убий!». Даже тогда, когда мы убиваем и самого убийцу.
Но вот напряжение начало спадать. По мере утоления праведного гнева толпа стала терять монолитное единство. Кто-то делал только небольшой шаг в сторону, кто-то отходил в близкую тень и уже оттуда наблюдал за происходящим. Кровавый спектакль подходил к концу.
Мальчишки, которые привели летчика, участия в казни не принимали. Они стояли в сторонке молчаливой и даже немного испуганной группой. Белый холмик парашюта лежал рядом с ними. Подобное переживание оказалось для многих из них еще непривычным. Захват летчика, конвоирование — все это было отчасти игрой, а вот все то, что происходило сейчас на их глазах, на игру уже совсем не походило. Но они навсегда запомнят это потрясение, накал чувств и остроту ощущений, когда они впервые приобщились к грозной общности своего рода.
Опираясь на посох, старейшина, наконец, поднялся. Кивнул на овечью шкуру старику помоложе, возможно, сыну. Тот аккуратно свернул ее. Напоследок взглянул на меня и снова спокойно повторил так удивившие меня своей точностью слова: «Он — это ты». Теперь они прозвучали уже без угрозы. Просто как утверждение, на которое нечего возразить. А потом, обернувшись, произнес нечто совсем неожиданное и поразившее меня еще больше: «Уходи домой!»
Он просто читал меня как открытую книгу. Именно это я и собирался сделать — уйти, наконец, домой, в родную Беларусь, в свою дорогую Блонь. Время искупления грехов закончилось. И видимо, казнь летчика не была случайной и в моем сюжете. Она поставила последнюю точку в моей жизни на этой земле — жизни, в которой я, как мог, искупил свою вину перед этим народом. Искупил своим трудом и страданием.
Немного поднявшись за стариком по тропке, ведущей к дороге, я еще раз оглянулся. Толпа рассеялась, люди с мотыгами на плече спокойно уходили в разные стороны. Как будто идут с поля после привычной крестьянской работы. Кто-то уже опять ковырялся на своих развалинах.
Голубые окровавленные тряпки валялись по всей площади. Только какая-то старушка все долбила красный ботинок пилота с белевшей из него костью. Первые собаки торопливо уносили самые лакомые куски. Бросилась в глаза серовато-белая масса, облитая неистово алевшей на солнце кровью. На ней лежал неожиданно большой и чистый — с небесной голубизной — шар. С каким-то белым хвостиком. Прежде чем я понял, что это мозг летчика и его глаз, недавно еще видевший все вокруг, мой желудок сократился и выбросил все содержимое. Спазмы следовали один за другим, не переставая. Не поднимая взгляда, я свернул с тропы и, периодически сгибаясь в три погибели, заторопился вниз к реке. Казалось, что только вода поможет унять неожиданную рвоту и отмыть впечатления последних минут. Хотелось погрузиться в воду с головой или стать под тяжелую струю водопада. Но река была хотя и довольно широкой, но все же мелкой. Зато ее чистая ледниковая вода помогла мне прийти в себя. Скинув свои галоши, я зашел в воду по колено и стоял, держась за камень, пока ноги не заломило от холода. Только после этого — одно ощущение перебило другое — мучительные позывы прекратились.
Я впервые видел смерть так близко, во всей ее физической неприглядности. Сегодняшний солдат убивает, не понимая и не чувствуя в полной мере, что он делает. Он всего лишь нажимает на курок, на кнопку, и на большом расстоянии от него кто-то безличный и безликий падает, как фигурка в тире. А то, что он больше не поднимется — потому что лишился жизни, — как-то не приходит в голову. То, как эта далекая фигурка умирает, как это происходит во всей своей отвратности, убивающий не видит. И поэтому война все больше кажется игрой. И поэтому убивать все легче. И значит, можно и нужно убивать все больше. Правда, до тех пор, пока ты сам не становишься жертвой этих безликих и автоматических действий. Но твои чувства остаются с тобой, и ты уносишь тайну оправданного и разрешенного убийства туда, откуда никто ничего не может услышать.